Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

29.07.2009 | Pre-print

Вспоминая лето — 14

Для полноты боекомплекта не хватало только квартетов Шуберта. Вместо этого я обнаружил Кейджа

Он в шесть поутру был казнен

И в семь во рву похоронен.

В Германии меня ждал оркестровый ров. По-немецки: Orchestergraben, почти что братская могила. Но прежде... «Впереди, однако, спасительно маячил топонимический десерт Парижа» («7-го июля. Как птицы в парижском небе»). Правда этим десертом я буду лакомиться без Сусанночки. У нее уже занятия.

-- Вы будете жить в квартире Фредерика, – сказала Люба. – На Патриаршем (rue de Patriarches).

Фредерик – ее первый муж, отец двух старших ее детей. Парижский профессор ганноверских кислых щей – перефразируя лосевское «Нью-Хэмпширский профессор российских кислых щей». Почему «парижский», понятно. Ганноверские же щи, потому что варились в Ганновере. Фредерик – исследователь монад Лейбница. Хотя представился не как микробиолог, а как метафизик. Однажды мы незапланированно встретились у Любы. Я тогда решил, что «метафизик» это шутка, но оказалось, всерьез.

Квартирка под самой крышей в одном из тех «старых жилых домов, где на каждом этаже возле лестницы имелся клозет...» и т.д. Поднимаясь по нескольку раз в день на самую верхотуру и спускаясь, я проходил мимо дверей на лестничных площадках между этажами. Благодаря Хэмингуэю я имел представление о том, чтó за ними и как оно функционировало («...без сиденья, с двумя цементными возвышениями для ног по обе стороны отверстия, чтоб не поскользнуться»).

Профессор метафизики останавливался здесь, только когда приезжал в Париж по делам или прочесть лекцию. Он жил за городом. Тем не менее вся стена от пола до потолка в коридоре, начинавшемся входной дверью и кончавшемся дверцей чулана, была одной сплошной стеною книг. Ни одну из них я не смог бы одолеть даже по-русски.

В гостиной я ревниво исследовал полочку с компакт-дисками. Все квартеты Шостаковича. Браво, Фредерик! На моей территории. Дополнительная подпитка моих комплексов.

(«Если „Пушкин это наше все“ по-русски, то „Шостакович это наше все“ по-советски». Статья в электронной «Стенгазете».) Еще бóльшая неожиданность: Яша Хейфец, играющий что-то голливудское, уходящее корнями в австрийский югендштиль. Не то скрипичный концерт Корнгольда, не то скрипичный концерт Миклоша Рожи, который звучит в «Частной жизни Шерлока Холмса», реж. Билли Уайльдер. Еще мне попался старый добрый джаз, во вкусе раннего Зямика. Для полноты боекомплекта не хватало только квартетов Шуберта. Вместо этого я обнаружил Кейджа. Кушайте сами.

Люба, когда я злобно спросил у нее про этот CD, вспомнила, как они с Фредериком ходили на концерт Кейджа. Я не смог сдержать швабринской улыбки. Зато Шостакович, сказала она, моя заслуга. Прочитав переведенного ею «Прайса» (по-французски «Apologie de la fuit», «Апология бегства»), он накупил квартетов Шостаковича.

Уезжая, я оставил на столе трио «Памяти Соллертинского». («На смерть Соллертинского, настолько жалкую, что и сказать стыдно, Шостакович написал трио – не потому ли, что жанр заупокойного трио – русский жанр... а Шостаковичу хотелось похоронить друга... по православному обряду. Как бы там ни было, получилось нечто изумительное. Русская горизонталь, уносимая и уносящаяся, с ее полустанками, с ее флажолетами телеграфных проводов и равномерным подскоком на мелькающей версте – а над нею, как два призрака, два огромных существа: сумасшедшие лица, толстые носы – персонифицированные фигуры фрейлахса. И сколько бы ни мчался ты по равнине, от них никуда не уйти... Лучше всего это состояние иллюстрируют пляшущие в русском небе агасферы Шагала. В последней строке трио вертикаль тихонько накладывается на горизонталь, и вдруг замечаешь, что обе они, и вертикаль, и горизонталь, одинаково бесплотны и больше не враждебны друг другу». – «Прайс».)

Окна квартиры близоруко разглядывают колокольню церкви Сен-Медар, до которой было ближе, чем до земли. Колокольня плыла в море крыш. А если опускаешь взгляд к основанию дома, он проваливается вниз, как монета в щель.

Церковь Сен-Медар стоит на площади Контрэскарп, от которой в направлении Сены ведет туристская тропа под названием Муфтар. В ней есть что-то от торгового ряда в арабском Иерусалиме. С тою лишь разницей, что там проходишь сквозь строй сувенирных и платяных лавок, а здесь по преимуществу разных «бушери», «патиссери», «фромажери», китайских или арабских забегаловок.

Я свернул на улицу Хлодвига. У входа в Лицей Генриха IV молодежь. Избранники судьбы? Или можно не вздыхать? «Я прошел мимо старинной церкви Сент-Этьен-дю-мон, пересек открытую всем ветрам площадь Пантеона».

Далее мои пути с Хэмингуэем разошлись. Он направился в свое глупое кафе, а я в Люксембургский сад. Результат говорит сам за себя: как он пишет и как я.

Мой сосед по общежитию, трубач из детдомовских, всегда засыпал под радио. Утром, проснувшись, он оповещал меня о своей могучей эрекции. Идти в кафе, чтобы там писать, то же, что засыпать под включенное радио.

В Люксембургском саду я сидел с книжкой на коленях – с теми же «Кастратами», которых никак не мог кончить, всякий раз пропуская вперед курьерский поезд. Вдоль газонов, на дорожках, вокруг фонтана Медичи и водоема, в котором плавали парусники, подталкиваемые киями (помню Мисю, с таким же в руках, бегущую вдоль парапета, чтоб подтолкнуть свой кораблик), – повсюду беспорядочно стояли железные стулья белого цвета. Садовая мебель от больничной цветом не отличается. Как снятая с руки перчатка не сразу теряет форму пальцев, эти стулья и в отсутствие тех, кто на них сидел, еще какое-то время поддерживают беседу. Они были трех видов: модель «традисьон» (так, наученный Любой, я говорю в булочной, когда беру багет), были еще с отогнутыми спинками и были совсем глубокие, с подлокотниками. Такой-то мне и нужен. Убедившись, что моим брюкам гуано не угрожает, я усаживаюсь.

«Шприцом» в бульвар Сен-Мишель у Люксембургского сада втыкается улица, на которой лет двадцать назад жила поэтесса – та, что посмела «выйти на площадь». Да еще с грудным младенцем. Напрасна аналогия с Газой. Просто не с кем было оставить, а охота со всеми «выйти на площадь» пуще неволи. Пуще материнского инстинкта. Пуще яда, которым ее потом кололи советские менгеле.

А вот пример прямо противоположного. Люба должна была оставить с кем-то Машу, которую тогда кормила: нужно в издательство. По дороге мысль о Маше не дает покоя. Вдруг в вагоне метро женщина уступает ей место. Взаимное замешательство. Люба (про себя): «Неужели я так плохо выгляжу?» Женщина (вслух): «Простите, мне показалось, что у вас на руках ребенок».

(«Это было зимою в Гарце. Уложив двухлетнюю Мириам спать, мы с друзьями – Татьяной и Георгием Бен-Ами – спустились пообедать. Почему-то, не допив кофе, Сусанна заторопилась назад в номер. Она нашла входную дверь открытой, а кроватку – пустой. Она точно помнит, как сказала себе вслух: „Mein Kind ist weg“. Но почему по-немецки? К кому она обращалась. Не иначе есть в жизни такая страшная минута, когда начинаешь говорить по-немецки. В следующую минуту Мириам отыскалась. Очевидно, она проснулась, расплакалась, и когда к ней никто не подошел, сама перелезла через сетку – сперва открыла дверь на лестницу, а после забралась в большую постель, где в рыданиях уснула. Сусанна легла рядом и проспала четверть часа». – «Суббота навсегда».)

Люба – это страх птицы за птенца. Это ужас перед опасностью, грозящей ее детям. Потребовалось младшему, Габриэлю, что-то исправить в документах. Приходят в полицию, и тут она себе представляет: на дворе сорок второй, сейчас их выдадут немцам. («Германия, мое безумье...», – только что переводила Цветаеву). Говоря о детях, она приговаривает: «Обегаю все деревянные места». Выражение, которое у нее переняла Сусанночка, теперь они бегают вместе. 

Детей трое: Маша, Илья и от второго брака Габриэль. Его отцу посвящены «Воспитанные ночью» – роман, притянувший меня, точно магнит. Других ее романов я не читал. В посвящении только одно слово: «Á Sébastien». А надо знать, что в оккупированном Париже торжественно исполнили редко извлекаемую на свет божий ораторию Клода Дебюсси «Мученичество Св.Себастьяна», на текст Габриэля д’Аннунцио. Третья часть романа называется «Сны на могиле Св.Себастьяна».

За снами обращаться к Любе. Порой она их видит по-русски. Недавно рассказала по телефону, что ей приснился Онания Облезлый. Мне тут же видится Урия Хипп, ономастическая ассоциация, не более того. Свое имя Онания Облезлый произносит как-то невнятно: «Оняния... Оняня.». Он стучится в дверь. «Кто здесь?» – «Оняня». – «А няня у нас уже есть».

Себастьян Райхманн – поэт, эмигрировавший из Румынии и пишущий по-французски. После того как Люба с ним рассталась, он вернулся в лоно родного языка и, глядишь, станет национальным классиком. Если фамилия не помешает, он уж и так ее удлинил на одну букву. У Борхеса есть рассказ «История воина и пленницы». Себастьян – то и другое в одном лице.

Мы провели вместе две недели в Льянсе: Люба с Ильей и Габриэлем и мы тоже втроем, с Мисей. Льянса – это в семи километрах от Фигейроса, где перед музеем Сальватора Дали всегда очередь, как в мавзолей. Я не помню Любу загорающей, только плавающей. А так – либо обвешанную детьми, куда-то с ними направляющуюся, либо за компьютером.

У кого не было в детстве игры, которую условно назовем «Юный охотник»? Оттянул юный охотник затвор, потом отпустил пружину, и стальной шарик понесся зигзагами по изображениям животных, отскакивая от разных препятствий и рискуя в конце концов промахнуть все цели. Заменим медведя Сорбонной, волком будет парочка издательств, вместо кряквы международная конференция, исследующая проблематику скандала и оным завершающаяся, лисица обернется фуршетом по случаю выхода в свет материалов прошлой конференции и т.д. И мы будем иметь некоторое представление о Любином распорядке дня в Париже... Ах да, вместо кроликов – родительское собрание.

Она вечно «не успевает» – не успевает закончить перевод, не успевает сдать налоговую декларацию, не успевает проверить присланную из типографии верстку, не успевает подготовиться к лекции, не успевает написать доклад на птичьем языке, не успевает отвести Габриэля к ортодонту. А еще надо сочинить роман, а еще надо посмотреть сон. А полагающееся по законам природы «личное время»?

Не укладываться в срок, жить на бегу, задыхаться – ее допинг. У меня только первая пуля попадает в цель, у нее только последняя.

В телефонной трубке ее голос, а перед глазами кадры поры немого кино: беззвучный «Лебедь» озвучен трепещущей Анной Павловой. Чтобы так трепетать, нужно самой быть железной. Иначе дальше кордебалета дело не пойдет. И раз уж зашла речь о русских танцовщицах, назову еще одно имя: Ида Рубинштейн, какой она предстает нам – или, по крайней мере, лишь мне – на рисунке Серова.

О «Бременских музыкантах» Люба сказала: она не уверена, что это лучшая из моих вещей.

Ее «неуверенность» в чем-то означает уверенность в обратном.

Она усвоила парижскую старо-эмигрантскую речь, очень точную, но бесцветную – если только я не дальтоник. У нее иностранный тембр голоса. Я ненароком, в придаточном, поинтересовался у дам из Centre National du Livre: могло бы им придти в голову, что Люба родилась не во Франции? В ответ непонимающий взгляд. (Хотя от Любы знаю, что в итальянском у нее русский акцент – итальянская полиция ее б разоблачила в два счета, разве что, в отличие от французской, там не очень спешили  кого-либо выдавать немцам.)

А все же глядишь да и промелькнет в ее закордонном, бессердечном русском что-то гайдаровское: «Леня, привет». На это я отвечаю: «Привет, московский дворик».

(Я никогда не говорю ей ни «привет», ни даже «Люба» – «Любинька».)

Моих «Бременских» она забраковала – предпочитаю называть вещи своими именами. Но не по тому же, почему их забраковал Шейнкер (Миша – моя первая любовь в новой, с распадом Союза залупившейся России). Причина не в обиде за державу, пусть даже в лице отдельных ее представителей. Подобно Сусанночке, Люба не приемлет моих разглагольствований на тему половой метаморфозы, которой, как трамплину для выхода в космос, обречено человечество. Дескать, торчат ушки – одно вейнингеровское, другое федоровское. Все, что угодно, но женская физиология неприкосновенна, тело женщины священно – «священный Байкал». Способ «саморазведения» у людей не изменится никогда. В этом они с Сусанночкой едины. Но – и это важно – то, что для Сусанночки «последний бастион», для Любы стартовая площадка. На ее примере лишний раз убеждаешься, что «женское половое чванство» и «женский сексизм» – вещи взаимоисключающие. За эту «женскую поступь» – в ногу с эпохой, за этот «женский марш» братья по интеллекту прощают ей многое, даже то, что в их присутствии ударилась в рев у Стены Плача.











Рекомендованные материалы


23.01.2019
Pre-print

Последние вопросы

Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».

26.10.2015
Pre-print

Мозаика малых дел — 17

Театр начинается с раздевалки. Большой театр начинается с Аполлона, который, в отличие от маршала Жукова, правит своей квадригой на полусогнутых. Новенький фиговый листок впечатляет величиной, больше напоминает гульфик и сгодился бы одному из коней. Какое счастье, что девочка, с которой я учился в одном классе, теперь народная избранница.