Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

29.12.2021 | Просто так

Против лома

Мы все вдруг очутились внутри анекдота, подменившего собою реальную жизнь.

Есть такое понятие, как «память жанра». Это когда о каком-нибудь явлении, о каком-нибудь событии, о чьем-нибудь поступке или высказывании мы говорим: «Ну, прямо комедия положений», или «Это же просто анекдот», или: «Совершенно мелодраматическая история», или: «Как в сказке», или: «Так бывает только в детективных сюжетах», или: «Хоть роман пиши». Ну, и так далее.

Память жанра на то она и память, чтобы жить дольше, чем сам жанр. Жанры уходят, а память о них живет и не дает покоя нашему воображению.

А жанры исчезают…

К середине 90-х годов пришел в упадок почтенный, имеющий богатейшую традицию, жанр устного рассказа, расцвет которого пришелся на поздние советские годы с их пресловутыми «кухнями».

А расцвели как раз газетно-журнальные жанры, присвоившие, усвоившие, адаптировавшие методы, сюжетные ходы, приемы устных жанров.

Устное творчество стало письменным и печатным, утратив во многом свое былое обаяние, основанное на уникальности и эффекте присутствия.

Сегодня тоже стремительно исчезают некоторые жанры.
Какой, например, теперь возможен анекдот, если мы все вдруг очутились внутри анекдота, подменившего собою реальную жизнь с ее сложившимися представлениями о норме и патологии, о реальном и фантастическом, о мертвом и живом, о смешном и серьезном.

Обнаружив самих себя внутри скверного анекдота, мы с ужасом и тоской обнаруживаем, что в этом анекдоте ничего смешного нет. А если мы и смеемся, то скорее по инерции. Анекдот – значит смешно. Это, можно сказать, затухающая память жанра.

Вместе с жанрами уходят и свойственные им риторические и даже художественные приемы.

Так, например, такие почтенные приемы, как гротеск, как пародия, если и не исчезают вовсе из нашего обихода, то уж точно заметно утрачивают свои инструментальные возможности.

На место уходящих приемов приходят другие…

Официальный язык коммунистической власти, язык партийных документов, резолюций, докладов, газетных передовых статей, лекторов общества «Знание» был заведомо «другим» языком, совсем не тем, на котором изъяснялись в обыденной жизни, в научных дискуссиях или, тем более, в интеллигентских кухонных посиделках, а также за накрытыми столами в мастерских художников. Это был совсем отдельный, сакральный язык, который не задевал, не протекал внутрь, служа лишь неизбежным шумом, отгородиться от которого было, в общем, не так уж и трудно. Это был как бы такой тоскливый бесконечный дождь, но дождь этот шел все же за окном, а не капал за шиворот с дырявого потолка.

А вот эти, нынешние носители официальной риторики, властного дискурса, говорят как бы на одном с тобой языке, невольно заставляя вслушиваться и пытаться понять, о чем вообще идет речь. И это самое мучительное для человека, привыкшего к тому, что слова, знаки и жесты хотя бы что-нибудь означают.

Постепенно приходит отчасти спасительное, хотя и не очень ободряющее понимание того, что нет, это все же иной язык, совсем не твой, совсем не наш, другой. Иллюзия «общего языка» держится лишь на том, что они употребляют те же самые слова, что и мы, но в совершенно произвольных значениях.

И это квазиговорение на квазиязыке – тоже прием. Это прием, восходящий к прежним, к концептуалистским художественным практикам, основанным на мерцании, на взаимном перетекании речи авторской и речи, так сказать, «персонажной». Это прием, один из многих других, тех, что, зародившись в мансарде художника, постепенно протекли в нижние, а потом и в подвальные этажи.

И если этот прием осознать именно как прием, то становятся совершенно бессмысленными атавистические наши попытки поймать кого-либо на очевидном вранье.

Когда-то уличенный во вранье клялся и божился, что он не врет, что все, как он говорит, так именно и было. Он бил себя в грудь и орал, что, мол, «зуб даю» и «век воли не видать». Он хоть и врал, но знал при этом, что врать, в общем-то, не очень хорошо.

Эти же, нынешние, похоже, совсем освобождены от подобного рода нравственных страданий. «Врём, говоришь? Ну, да, врём. И что?»

И действительно - что? Они же творят сказку, а сказка – ложь. Кто это сказал? Ну, то-то же.

Они, конечно, к делу относятся творчески. Можно сказать, с огоньком. Тут наличествуют и азарт, и воображение. Примерно такой же азарт и такое же воображение, с какими когда-то, в годы блаженного, но и тревожного детства в пионерских лагерях на сон грядущий рассказывались правдивейшие истории про «белую перчатку» или «кровавую руку».
Примерно с такими же скверно темперированными подвываниями доносятся иногда из телевизора поражающие исключительной достоверностью истории про то, как «в Белом-белом доме, в белом-белом овальном зале, за белым-белым столом на белом-белом стуле сидит белый-белый президент, нажимающий белым-белым пальцем на белую-белую кнопку…»

На значительные массы людей, так и не вышедших из пионерского детства, это, конечно, производит впечатление. Так что скорбный их труд даром не пропадает, нет.

Существуют люди, которые вовсе не боятся выглядеть смешными.

Смешными не боятся выглядеть, например, маленькие дети, не успевшие усвоить элементарные культурные коды и этикетные предписания взрослого мира. Или взрослые, но свободные от докучливых предрассудков люди, справедливо полагающие, что «смешное» это не признак ущербности, что «смешное» это значит «живое». Смешными не боятся показаться гении, твердо знающие, что смешное сегодня завтра может стать великим, потому что, как известно, одно от другого отделяет только один шаг.

И, наконец, смешными ничуть не опасаются выглядеть люди, наделенные абсолютным, обескураживающим и вполне осознанным и даже, можно сказать, отрефлексированным бесстыдством, заложенным в основу их публичного поведения.

Здесь мы имеем дело с явлением, которое можно назвать: «бесстыдство как прием».

Да, это действительно прием, достойный исследования и осмысления. Но академическое осмысление этого культурно-массового феномена станет возможным лишь после того, как выветрится из общественной атмосферы непереносимый дух сероводорода и рассосется мыльный привкус во рту. Пока, увы, приходится затыкать нос и отплевываться…

Буквально на днях, прогуливаясь с друзьями по улицам одного из подмосковных дачных поселков, я увидел на фонарном столбе короткое, но выразительное объявление: «Прием лома». И, - чуть ниже, - номер телефона.

При всем скупом и мужественном лаконизме этого объявления, сразу становится понятно, что речь тут идет о том, что кто-то у кого-то готов принять металлолом.

Было ли это сознательным изящным каламбуром автора объявления, или это вышло случайно, но в любом случае два этих слова, соединенных вместе, не могут не отозваться хорошо известной многим поколениям россиян безысходной в своем цинизме поговоркой, где слова «лом» и «прием», - хотя и в других значениях, - тоже объеденены и связаны нерушимым единством.

Приемы уходят и приходят. Но «лом», как был, так и остается до сих пор полновластным победителем всех приемов. По крайней мере - пока.

Источник: Story,








Рекомендованные материалы



Знаки и значки

Так возник cоц-арт как яркая разновидность Московского концептуализма. Он возник тогда, когда у некоторых художников или поэтов появилось отчетливое ощущение, что из знаков, особенно из знаков, обслуживавших идеологическую сферу, стали стремительно выветриваться остатки не только сущностного наполнения, но и какого бы то ни было живого чувства, хоть позитивно окрашенного, хоть негативно.


Обратная сила, или Место у параши

Той же самой ночью мне приснился какой-то бурный спор, одним из участников которого был я сам, а вторым — какой-то молодой человек, чьи имя и фамилия были мне вовсе не известны, и вообще я не знал о нем ничего, кроме того, что он мой самый близкий друг. В этом сне, кстати, и я тоже был совсем молодой человек. Во сне так часто бывает, сами знаете.