11.04.2007 | Асаркан. Ящик Зиновия Зиника
На улице Рабиновича (iV)От романтического позерства – позы – так же трудно отказаться, как встать из удобного глубокого кресла.
Окончание. Начало тут
Переписка (главным образом с Асарканом, Леной Шумиловой и Михаилом Айзенбергом) порождала новые места жительства для преображенных участников этого эпистолярного обмена. Я стал вставлять цитаты и целые куски из своей переписки с Москвой в некий сюжет (из него вырос роман «Перемещенное лицо»), с героем, разбирающим в Иерусалиме свой московский архив, перепутанный зловредным черным котом. Русская героиня его любовной переписки в конце концов появляется во плоти на пороге его иерусалимской квартиры.
Этот сюжет тянется через всю мою переписку из Иерусалима, классический сюжет двух расставшихся − и воссоединяющихся − влюбленных.
Дело в том, что из-за дочернего долга перед больным отцом и всякого другого чувства долга Нина Петрова не решалась оставить Москву и присоединиться ко мне в Иерусалиме. Наши отношения развивались с завидным постоянством вокруг приблизительно такого диалога:
− Если ты меня действительно любишь, почему ты не бросишь всё на свете, чтобы быть со мной в Иерусалиме?
− Если ты меня действительно любишь, почему ты не махнул рукой на все бредовые идеи отъезда и не остался со мной в Москве?
Сейчас я бы мог ответить здраво и на тот и на другой вопрос, но тридцать лет назад я с завидным постоянством применял в своих письмах один и тот же стилистический прием: бил на жалость, встав в героическую позу одинокого изгнанника. Постепенно от этой застывшей позы у меня заныли эмоциональные суставы, а у моих адресатов стали растягиваться рты в зевке. Пора было менять пластинку или место жительства. От романтического позерства – позы – так же трудно отказаться, как встать из удобного глубокого кресла. Мои письма намекали на скрытые восклицательные знаки и подавленные вздохи. Мне не было тридцати – серьезный возраст в XIX веке, но не исключающий подростковой инфантильности в нашу эпоху долгожителей. Опытный человек лишь улыбался моим эпистолярным ужимкам трагического героя. К этому моменту я уже сам не мог удержаться и стал вовсю сплетничать про новых персонажей в неведомой географии.
Но до этого в уме возник образ сочинителя фальшивых писем из Иерусалима, служащего из некоего фантастического сионистского агентства, где для российских родственников эпистолярно воспроизводятся фикции чужой мечты о Иерусалиме − от имени тех, кого уже нет, кто умер, погиб в очередной войне, стал жертвой террориста. Так возникла идея повести «Извещение». Ее публикация в конце первого года пребывания в Иерусалима обеспечила мне в эмигрантской прессе репутацию антисемита и порнографа. Повесть была тут же скуплена крупным парижским издательством – так я попал в Париж (где к тому времени обосновались Артамоновы) и оттуда - в Лондон.
Эта литературная деятельность провоцировала Асаркана на сообщения о новых кандидатах на мое место хроникера среди его оруженосцев. Таковым оказался в первую очередь Володя Орловский – полубродяга-подросток, не без криминальной жилки, перехлестнувший в своем подражании Асаркану всех его предыдущих и последующих воспитанников до такой степени, что незнакомые люди при встрече с Асарканом считали его имитатором Орловского.
Тот, в связи с моим отъездом, взялся за писание романов (см. открытки 1, 2. – Ред.), что устраивало коллажное мышление Асаркана – еще один сюжет сопряжения далековатостей там, где всего больней – ощутимей – покажется адресату. Слова и поступки одного человека принимались на свой счет другим – адресатом открытки.
Открытка была залогом существования другого мира, но тут же, в руках получателя, трансформировалась в часть его собственной жизни (всё в этой открытке говорилось ему и о нем – хотя сам Асаркан говорил при этом о себе), частью твоего настоящего, самого тебя. Каждый, кому она адресовалась, мог присвоить ее себе. Открытка теплела в твоих руках. Цитаты начинали действовать на другого, совсем чужого (но отзывающегося на подобные пассы) человека, как один и тот же роман может действовать на тысячи читателей, может стать общим достоянием, хотя посвящен лишь одному лицу. Открытка из амулета (личного сувенира) превращалась в тотем.
Асаркану:
Иерусалим
25.12.75.
Поражают двойники: тут можно встретить любое московское лицо, и в радостном испуге, когда в неподходящем месте открывается дверь, хочется вскрикнуть, как это произошло на дне зачатия(1): «3иник!» Я вдруг увидел специалиста по очередям, только нет тут очередей, чтобы развернуться в полную силу. У БОЖе(2) интонация отношения ко мне как к Ивану Семеновичу из «Опрометчивого турки»(3): всё, что было приятного, исчезло вместе с ним. Он играл на скрипке без канифоли. Это была его главная ошибка, и тогда обиженный губернатор встал и закричал, что если он играет на скрипке без канифоли, он еще захочет писать бумаги без чернил, но он таких бумаг подписывать не станет! Каждый, произносящий монолог, поднимается, и пока он говорит, стул из-под него убирается, и тогда по хлопку в ладоши начинается беготня вокруг оставшихся стульев, потом по хлопку каждый захватывает стул и тот, кто остался без стула произносит следующий монолог.
На конгрессе, посвященном Мармеладову с водородкой в кармане(4), пустовало в честь его кресло, на котором возлежал венок. А чем кончилась история со всучением и перевозкой кресла с улицы Пугачевского бунта(5) в Подколокольный переулок(6)? Из семитской газеты я вырезал фотографию, как человек в ушанке целует свою жену, вернувшуюся со шведскими кронами в кармане. Бумагу без чернил не отобрали. Талантов и лир хватает, вот только туманов слишком много. Или слишком много туманов, не хватает таланта и лиры. С лирой бешеная инфляция. Я лиру посвятил народу своему, но народ чего-то не берет. Надо б лампочку повесить. В квартальнике "До семисвечника" апостол Павел Долампочкин(7) говорил о неуловимом факте невыразимой ненависти к нашему народу. Я не понял про изменение путей в сторону целенаправленности в вопросе вызова(8) и оружия. То есть понял в том смысле, что Иерусалима не миновать. На гватемальском(9) четверге четверганка старательно прочла вслух: «Все на фронт» .
Я действительно испугался, когда увидел в иерусалимском театральном обществе двойника военного человека(10): у него в подвальном театре интимные вечера по пятницам (то есть по субботам). То есть он с поразительной идентичностью старательно неправильно произносил фамилии и имена, у него деловой блокнот, где он неразборчивым почерком записывает деловые свидания, на которые он опаздывает, а за меня он схватился как за еще одного вхожего в театр с целью вовлечь в интимные (приглашения исключительно по телефонному звонку) вечера в подвальном театре «Занавес» по пятницам, на улице имени создателя ковчега завета. Жуткая тепловая волна от знакомых черт лица и такой же бородки, когда мы вышли на улицу, и он тоскливо сказал:
− Денег на машину не хватает, − надел мотоциклетный шлем автогонщика и уселся на мотороллер, не тянущий на такой шлем, потому что сидение у мотороллера было обклеено газетой, так как кожа вся вытерлась.
Он не заинтересован в шуме и рекламе по поводу пятниц: растрезвонят, набьется черт знает кто, потом не разгонишь, только и слышишь про четверг, а что происходит на пятницах, почему-то замалчивается. Когда я вернулся в свой хутор Юбилейный, то обнаружил полную четверговую эпистолярную подборку: открытку про гитару и инвалидность, письмо от Тимура(11), который не явился на день зачатия (а я опоздал с поздравлением), потому что у него четверг очередей на кресло заместителя, хотя все зависит от угла наклона и точки зрения с точки зрения праздника, который всегда с тобой; письмо от БОЖЕ, где дверь на дне зачатия открылась, и вошел Зиник, который оказался Мета-Паперным, и это всем испортило настроение; и письмо от жены Кима Филби, которая подозревает, что у него в Иерусалиме завелась жена Маклина. Это все очень важно. Это все очень важно, потому что четверговая подборка имен была получена в четверг. Я сначала прощупывал конверты, не вскрывая их, как бы пытаясь отгадать содержание на ощупь, в одном из конвертов была открытка с памятником Тимирязьева: напротив стоял дом, которого при мне не было, но по нему тоже пройдет магистраль. «Гитара» − это всегда или начало великого знакомства или грандиозной ссоры. Тимирязьев был антисемит. И Пушкин был. И Достоевский. И Гоголь.
Почему вдруг Тимирязьев? Потому что Бульварное кольцо.
Количество сопоставлений мешает жить и лучше, чем открытка, сброшенная с плеч в почтовый ящик, не придумаешь. Но сюжет состоял в том, что человек получает из почтового ящика подробное описание последних событий, которые произошли с ним, но с другими именами, пока не понимает, что этот сочинитель или его двойник просто следит за каждым его шагом, и заканчивается это тем, что в городе происходит убийство: новоприбывший убил сочинителя. Для этого и приехал. Мне снилось, что я бегу дворами в снегу, по набережной, в Москве, и мне знаком каждый поворот, и я бегу все дальше и дальше и пробираюсь через дворы, дворы кончаются и я выбегаю снова на набережную, но это уже Средиземное море, и это лечебный пляж, по которому ползают лечебные лягушки, и мне важно на них не наступить, хотя они и не кусаются, пока не наталкиваюсь на Балшемтова(12), которому я сообщаю, что только что был в Москве, а он не верит: а где доказательства? и я во сне понимаю, что если нет доказательств, то нельзя и доказать, что это мне не снилось, более того, я не могу сам быть уверен, я был или это сон? Элеонор Филби продолжала ходить на пятницы к военному человеку(13), с которым я был в ссоре, которая произошла неясно, незаметно, но со всей определенностью, когда он сносил военный магнитофон с четвертого этажа, и не давал мне ему помочь, потому что мальчик слишком много себе позволил, заявляя, что когда встреча назначена, надо приходить на час позже, зная привычку военного человека приходить не во время.
− А кто уступил? − спросила четверганка.
− Видимо, надо считать, что я. Но через жену стало понятно, что если я приду, то это будет воспринято.
Опасность состояла в том, что чем больше его не видишь, тем хуже он к тебе относится. Но чтобы по-настоящему пересказать этот пересказ на обратном четверге нужна машинка с обратной кареткой. Но тогда не поймут на другом конце.
1. Пародийное празднование Дня Зачатия Виктором Иоэльсом.
2. Более Опытная Женщина – Лена Шумилова.
3. Один из водевилей Козьмы Пруткова на сцене моего театра-студии в Иерусалиме.
4. Академик Сахаров.
5. Мой последний адрес в Москве.
6. Мой последний адрес.
7. Павел Гольдштейн в своем журнале «Менора».
8. Вызова в Израиль для получения выездной визы Асаркану.
9. Улица Гватемалы в Иерусалиме – адрес Рут Шохет.
10. Виктора Иоэльса.
11. Айзенберг.
12. Сергей Артамонов.
13. Виктор Иоэльс.
14. Общий псевдоним опытного посетителя четвергов.
15. Юлий Даниэль.
16. Тоша Якобсон, литературный диссидент.
А что будет на годовщину отъезда? А ничего не будет. Не будет даже телефонного разговора. Потому что Зенд Авестин(14) правильно сказал: ему лучше поскорее все забыть, а то что он будет вспоминать через год, кроме кофе в «Москве»? Но ссоры и грызня шли по тем же направлениям, но более целеустремленно, потому что письмо придавало цельность этому жанру. Они видят трагедии там, где их нет, и попадают пальцем в небо. Это к вопросу «почему ты лечишь свой позвоночник?». Потому что я бережно отношусь к своей болезни. Она мне дорога тем, что я могу от нее помереть, не будучи обязан никому в своей смерти, что избавляет от решения массы вопросов. Что я ей могу сказать утешительного в ее оправдание. Они же могут подняться лишь до тоски по самим себе, танцуя и тоскуя до упаду, приравнивая тебя к мертвецу, который всех мог объединить, и вздыхая «как жаль, что он не с нами». Я что, умер что ли, чтобы быть снова с ними? Я уехал. Я пока еще не умер, чтобы возвращаться. Но им ни разу в голову не пришло сказать себе, что как жаль, что они не со мной. Это значит, они живы, у них жизнь, а меня с ними нет. Нет уж, извините. Идет драка за кресло. Кто там теперь лучший читатель? Лучший друг ДАНИЭЛЯ(15) Дефо, которого, следовательно, надо называть Тоже (Тоша) Пятница(16), заявил на собрании центра по славистике:
− Я должен заявить, что среди нас скрывается двойной агент.
Но ему не дали закончить. Тогда он прибежал к Балшемтову и закричал:
− Ты израильского народа не знаешь, ты не пиши про израильский народ. Он тебе не нравится? Он тебе должен нравиться. Я, может, сам его не очень чтобы, но мы должны.
− Да я ничего, но вот пейзаж из окна.
− Ты хочешь сказать, что тебе не нравятся иерусалимские холмы?
− Да нет, вот тот холм, пологий, мне нравится, а вот тот остренький нет.
Тоже Пятница хлопнул дверью. Потом вернулся.
− Ты что, острил что ли?
* * *
Лоскутное одеяло (под которое с головой залезал Асаркан, когда хотел уйти от всех вокруг) виделось в пестроте его открыток в Иерусалим. Однажды мне приснилось, что эта открытка – волшебный ковер, и я лечу на нем через советские границы обратно в Москву и не могу остановить полета: ведь открытка неуправляема. Но постепенно до меня доходит, что адрес – иерусалимский, и поэтому в конце концов мы неизбежно приземлимся на улице Рабиновича. Я снова засыпал, успокоившись, в доме номер ЗЗ.
©Zinovy Zinik, 2007.
Приходится искать новые места, а они, конечно, всегда хуже прежних. Как и мы сами, но что поделаешь.
Открытки Асаркана за границу демонстрировали, что твой апокалипсис – относителен. Есть на свете другой ужас, не менее интересный, чем твой. И эти два ужаса вполне сопоставимы. Более того, может быть это вовсе не ужас.