Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

12.12.2006 | Memory rows

Житель Монжеронского замка

Жизнь в Париже немного похожа на подмосковную дачу. Иногда моросит, кусают комары, тепло и влажно, а так – все нормально

Текст:

Никита Алексеев


Иллюстрации:
Никита Алексеев


   

Три месяца на Пиренейской улице прошли быстро. Изабель возвращалась в Париж, надо было искать жилье. Нормальную квартиру я снять не мог, денег не было, да мне вряд ли кто-нибудь ее и сдал бы – у меня никаких гарантий, ни постоянного места работы, ни банковского счета.

Не помню точно кто, возможно, Кира Сапгир, но кто-то меня отправил к Никите Струве, начальнику русского YMCA-Press и магазина русских книг на улице Монтань-Сент-Женевьев. Так я и оказался на несколько месяцев в Монжеронском замке.

Монжерон – пригород Парижа, городок в двадцати минутах езды на электричке с Лионского вокзала, и кое-что я о нем уже слышал.

И якобы он издавна связан с Россией – есть сведения, что там находилось поместье короля Генриха I, женатого на Анне, дочери Ярослава Мудрого. Много позже там был охотничий домик Генриха IV, и рассказывают, что он там крутил роман с "прекрасной мельничихой". Дальнейшая история Chateau de Montgeron, он же Moulin de Senlys, Мельница Санлис, ничем не примечательна – сколько таких "замков" вокруг Парижа? Замком его можно называть с натяжкой – это большой трехэтажный дом, построенный, видимо, в XIX столетии, а рядом более старая бывшая конюшня, флигель и кусок стены с башней, то ли XVI, то ли XVII века. К "замку" примыкал сад, весьма запущенный. Рядом – маленькое православное кладбище и довольно красивая церковь, построенная в 50-е годы, с прекрасными иконами о. Григория Круга. Неподалеку – речка Эссонн, к ней примыкало болото подмосковного вида – комарья полно.

А город Монжерон для меня сперва оказался любопытен: я впервые увидел что-то похожее на французскую провинцию. Хотя до Парижа совсем близко, жизнь другая. Двухэтажные домики с палисадниками, парочка кафе, булочная и бакалейная лавка возле железнодорожной станции, и все. После девяти вечера – полная тишина.   

Что в "замке" происходило до войны, никто толком рассказать не мог. Во время войны в нем был, якобы, бордель для немецких офицеров. В конце 40-х его купила какой-то эмигрантский комитет, и там устроили приют для русских сирот. Сироты выросли, новые не появлялись, но монжеронский "замок" так и оставался во владении комитета, главой которого стал Никита Струве.

Но знал я про Монжерон, естественно, прежде всего из-за "Музея русского искусства в изгнании", устроенного там – в конюшне – Александром Глезером, когда он эмигрировал во Францию в 70-х годах.

Затем он перебрался в Америку, открыл свой музей в Нью-Джерси, но часть коллекции оставил в Монжероне, аренду не платил и помещение не освобождал. Из-за этого у него шла вялая многолетняя тяжба со Струве.  

А за неимением сирот в Монжерон селили всяких странных людей.

Итак, я отправился к Никите Струве в магазин на Сен-Женевьев, куда до этого не попадал. Магазин маленький, заваленный старыми книгами, пахло пылью и плесенью. Никита Алексеевич Струве, пожилой господин с бородкой, принял меня недоверчиво, долго принюхивался, выведывал, кто я такой. Произнес, грассируя, длинную тираду о том, что "мы, эмигранты первой волны, – настоящие русские, а все эти ныне прибывающие в церковь не ходят и хотят только есть французский хлеб".

Но, проведя со мной воспитательную беседу, согласился сдать в Монжероне комнату. За сколько не помню, кажется за 300 франков в месяц. Может, меньше.    

Когда Хвостенко узнал, что я перебираюсь в Монжерон, сказал: "Ага, тоже в струвятник угодил…". Он там успел пожить. 

Комната была маленькая, метров 12, не больше, узкая, темноватая, с окном в затененный сад. Кровать, тумбочка, кургузый письменный стол, но – свободная стена, на которую можно было пришпиливать клеенку и делать картинки.

В конце коридора – общая кухня, туалет и душ. Однажды утром прихожу мыться и вижу, что из щели между кафельными плитками за ночь вырос здоровенный и отвратительный иссиня-черный гриб.

В монжеронском "замке" отдавало распадом. Кажется, у Струве были неприятные качества, но склонностью к стяжательству он вроде не отличался. Иногда, чтобы как-то окупить расходы, сдавал большой зал на первом этаже главного здания под французские свадьбы.

Привратником в Монжероне служил слабоумный старик, сын царского адмирала Свечина. Иногда он запирал ворота среди бела дня, и достучаться было трудно. Была когда-то, видимо,  хорошая русская библиотека, в которой работала очень симпатичная пожилая монахиня матушки Евдокия. В библиотеке я читал старые эмигрантские русские журналы разных политических ориентаций, это было интересно, многое – совершенно в новинку.

Моими соседями по коридору были молодые серб и румын, учившиеся в парижском Православном институте. Изредка приезжал Струве – совершал инспекцию.

А на втором этаже конюшни обитали два замечательных персонажа. Один – Мария Тиль, человек уже в возрасте, фотограф из Питера, живший в Монжероне лет десять, не меньше. Фотограф он талантливый, а человек – по-ангельски сумасшедший. Вторым был мой сверстник Анатолий, его фамилия, к несчастью, из памяти улетучилась. Но его история – примерная.

Он родился и вырос в одном из городов на Дону, не то в Сальске, не то еще где-то. Закончил художественное училище, работал оформителем на заводе. И многие годы мечтал свалить из СССР, а манила его Франция. Там – художники. Для того, чтобы это осуществить, он делал все, что положено. Был комсомольским активистом, в партию, правда, не вступил, однако был членом профкома. В конце концов в 85-м заслужил право поехать в турпоездку в Югославию. И в последний день перед возвращением в СССР сбежал – в шортах, сандалиях, майке, с крошечным количеством динаров и с фотоаппаратом "Зенит".

Автостопом и пешком, не зная ни слова ни каком языке кроме русского и смутно представляя географию, добрался до итальянской границы. Тогда и югославы, и итальянцы ее охраняли довольно строго, но Анатолий умудрился перебежать ночью по пляжу. Дошел до Триеста, продал "Зенит" барыгам на вокзале, на вырученные деньги купил еды, на оставшееся – билет до Вероны или возможно Брешии, он не помнил. А дальше пошел пешком во Францию. Его вел нюх – он добрался до Генуи, потом до Вентимильи, снова перебрался через границу и пришел в Монте-Карло, куда стремился.

Потому что, по его соображениям, именно в Монте-Карло было много художников, причем русских, а весь его перипл Белград – Лазурный Берег занял девять дней. И, изумительно, шатаясь вдоль моря, он напоролся таки на пляжного художника, оказавшегося потомком русских эмигрантов и чуть-чуть говорившего по-русски. Он отвел Анатолия к некой "русской княгине", та его приютила на несколько дней, подкормила, а потом, не зная что дальше делать, вручила 200 франков, билет до Парижа и адрес Никиты Струве.

Русская эмиграция от Анатолия пришла в восторг – еще бы, герой, пешком от большевиков ушел! Ему выправили справедливый статус политического беженца, это было не очень просто: Анатолий, того не зная, нарушил европейское законодательство, по которому беженец обязан сдаться полиции и просить убежище в первой стране, где ему не угрожает опасность. То есть он это должен был сделать в Италии.

Про него напечатали в "Русской мысли", передали по "Свободе", дали каких-то денег и бесплатно поселили в Монжерон. Но постепенно остыли. Анатолий начал злобно ругать все во Франции – от демократии до сыра, вина и женщин, хвалить СССР, нести антисемитскую чернуху, шокировавшую самых замшелых националистов из эмигрантов, а кроме того не проявлял никакого интереса к православию.

В своей комнате в Монжероне он рисовал картинки с глазастыми и грудастыми красавицами вперемешку с монстрами, распятиями, инопланетянами, бородатыми монахами и прочим "сюрным" ассортиментом.     

На что он жил? Впрочем, я не понимаю, на что я тогда жил. Как-то, через полгода жизни в Париже, продал за нелепые деньги еще одному Никите-эмигранту по фамилии Голованов маленький бронзовый складень XVII века, семейное сокровище, который мне перед отъездом вручила мама.

А у Анатолия иногда его продукцию почему-то покупали протестантские старушки из Германии и даже сделали парочку выставок в неведомых немецких городках.

Анатолий варил щи и борщ, покупал чесночную вареную колбасу, отдаленно похожую на "Российскую", и пил французскую водку "Eristoff", всячески и правильно ее ругая. Но терпел – она стоила дешевле "Столичной".

Некоторое время мы общались, но скоро мне надоело его мракобесие. Что с ним случилось – не знаю. Съехав через несколько месяцев из Монжерона, я с Анатолием потерял связь, о чем нисколько не жалею. Может, он так и сидит где-то в Европе, может, даже нашел себе применение. А может, вернулся в Россию. Здесь бы он сейчас точно сгодился.          

Ну а я тоже сдуру встрял в эмигрантскую чушь – по простой причине, денег не было.

Появился "Интернационал сопротивления". В нем немыслимым образом объединились, казалось бы, несовместимые люди. Диссиденты из СССР и Эжен Ионеско – еще жив был, а также философы из тусовки "новых консерваторов". Там же – французские gaucho и правые чуть ли не из "Национального фронта". Сионисты и католические коммунисты из Латинской Америки, китайские оппозиционеры, а заправлял всем этим бывший советский писатель Максимов, главный антисоветчик, "первый секретарь Парижского обкома". Поговаривали, что ему удалось под этот "Интернационал" получить существенную сумму от американцев, и это было главным. Так это или нет, не имею понятия, но сидела эта организация в дорогом офисе на Елисейских полях, деньги "сопротивленцы" тратили лихо, а исчезли быстро и бесследно. Как и чему они сопротивлялись, я не уразумел.

Кто меня туда привел, вспомнить не могу, уж не вездесущая ли Кира Сапгир? Как бы то ни было, меня познакомили с дамой, звали которую, кажется, Наталья. Или Эмма? Точно, что она была женой диссидента и пионера авиационных захватов Эдуарда Кузнецова, а впоследствии – вице-мэром Иерусалима. Кроме того, она сочиняла песни и пела их под гитару.

Она мне предложила сделать оформление для какой-то выставки по поводу Израиля. В чем заключалась идея – не помню. Да и не уверен, что я тогда понял смысл этого проекта. Более того, не уверен, что его авторы сами его могли точно сформулировать. Я нарисовал эскизы конструкций, с красной пятиконечной звездой, красной звездой Давида и красным полумесяцем. Они были тут же отвергнуты, но довольно щедро оплачены.

Тем дело не кончилось. Театральный режиссер из России, в эмиграции долгие годы работавший звукооператором на "Свободе", затеял поставить спектакль по мотивам "Верного Руслана", а мне предложили придумать и сделать декорации.

Я нарисовал эскизы, они были оплачены. Затем тысяч на десять франков были закуплены стройматериалы – доски, брус, фанера, болты, шурупы и пружины, краска – а также дорогие дрель, пила и прочие инструменты. Все это было свезено в монжеронскую конюшню, где хранились остатки глезеровского "Музея в изгнании".

А мне выдали три тысячи аванса. В 87-м пачка сигарет стоила 4 франка, то есть чуть больше полудоллара, вполне хорошие ботинки – франков 200, а бутылка приличного вина – 10.

Хотя я крайне некомпетентен по части столярных работ, все же сварганил орясину, нечто среднее между виселицей, колодезным воротом и катапультой. Позвонил в "Интернационал" и на "Свободу", режиссеру, чтобы они приехали принимать работу. В "Интернационале" никто к телефону не подходил, а режиссер мне сообщил, что и сам не знает, как и что, и сильно волнуется насчет спектакля. Мы перезванивались еще пару раз, потом режиссер мне сказал: "А ну их на хуй".

Сперва я совестился, что получил деньги за полную чушь, потом перестал. Но от эмигрантских затей держался подальше.

Я продолжал работать в монжеронской комнатенке и сделал довольно много, не только клеенок, но и графику – хорошую бумагу я любил всегда, а во Франции влюбился в изумительную марок Arches и Canson. Жалко, она была дорогая, приходилось экономить. С другой стороны – уважение к материалу иногда может сильно помочь.

В солнечные дни валялся на среди бурьяна на кладбище, читал старые журналы, взятые в библиотеке у матушки Евдокии, пытался разобраться в давних эмигрантских дрязгах, но и находил вдруг великолепные тексты Бунина, Ходасевича и молодого Набокова.

Ездил в Париж, бродил по музеям и галереям. В галереях я быстро понял, что современное искусство это не совсем то, что я о нем думал в Москве. Ну да, еще в 83-м я сделал работу "Не люблю современное искусство", но предположить, что оно в массе столь же скучно и сервильно, как продукция на мосховских выставках, я тогда не мог. Тут уткнулся в печальную действительность.

И дело еще в том, что в Москве мы шагнули далеко, возможно, слишком. Забежали вперед, не успев осознать, куда рвемся. А в Париже была тишь да гладь. Тусклая, мягко комфортная. Собственно, в Монжероне у меня начал формироваться образ Парижа, который мне (это личное мнение, возможно, ложное) представляется верным до сих пор.

Жизнь в этом городе очень похожа на подмосковную дачную. Моросит время от времени дождик, кусают неприятные комары, тепло и влажно. Есть кое-какие неудобства, но жить можно, причем не прилагая для того особенного труда. В общем – bon ambiance, понятие важнейшее в современной французской культуре, когда так-сяк, теплохладно, вдоль милого, ровного горизонта.

Ничего плохого я теперь в этом не вижу и с удовольствием бы погрузился раз и навсегда в bon ambiance, но так и не научился этому умению.

Тогда меня это раздражало. В галереях – все уже виданное-перевиданное даже в СССР. Про апроприацию, Neo-Geo и холодный PoMo, которые мы с жаром обсуждали в Москве, в Париже будто никто не слышал. Если не тиражные работы хорошо поживших звезд, так – сплошная figuration libre, изготовленная Робером Комбасом и братанами Ди Роза. Но я-то что-то красил в нью-вейверском духе, используя его как материал для апроприации, а эти ребята – все по-честному, до надрыва, угрожающего их бон-амбьянсу.

Но в парижскую жизнь я все же постепенно погружался, начинал ее как-то понимать. Знакомился с людьми, учился ходить и говорить. Это была жесткая учеба, постигать во взрослом возрасте приходилось то, что французу ясно с детства. Более того, у почти неграмотных выходцев из Магриба и Черной Африки было преимущество перед много что прочитавшими, но лишенными обычных рыночных рефлексов переселенцами из СССР вроде меня.

Я, к счастью, не остался без помощи. Главным моим ангелом-хранителем стал Олег Яковлев. Правда, он меня ничему полезному не научил – потому, что, прожив уже почти десять лет во Франции, сам ничему не научился. Но о любимом Олеге – дальше и подробнее.

А Томасу Джонсону я благодарен не за ментальную (хотя и без нее не обошлось), а за социальную помощь. С этим полу-австралийцем, полу-англичанином, родившимся в Гренобле, похожим на петеушника из глубокой русской провинции, я познакомился в Москве, в середине 80-х. Он приезжал корреспондентом сверхмодного журнала Actuel, и внешность ему сильно помогала: ни слова не говоря по-русски, он беспрепятственно залезал в самые немыслимые места. Кроме того, Тома был одним из первых западных журналистов своей генерации, заинтересовавшихся происходившим в молодежной культуре 80-х, к которой я отчасти все же принадлежал.

Когда я оказался в Париже, Тома мне подставил плечо. Я уж не говорю о том, что он сам вызвался быть моим гарантом в банке Credit Lyonnais и благодаря ему я получил чековую книжку и кредитную карту, – он меня ввел в круг нормальных жителей Парижа нашего поколения. Это было очень важно, без него я мог дольше зависнуть среди русских парижан, и было бы это плохо. Я бы Парижа не понял.

А я его начал лучше понимать хотя бы благодаря идиотскому мероприятию, устроенному "Актюэлем" с подачи Тома. Он предложил главному редактору большой блок в очередном номере посвятить "новым звездам Парижа". Затея – надувательская, очень в духе Парижа тех времен и в стиле теперешней московской "Афиши". На крыше редакции "Актюэля", с видом на площадь Бастилии, собрали этих самых "звезд". Там были: Африка Бамбаатаа, нью-йоркский отец хип-хопа, из Лондона – почему-то Брайан Ино, уже довольно лысоватый, из Парижа – совсем еще писклявая Ванесса Паради, из Бухареста – пожилая скульпторша, давным-давно покинувшая страну Чаушеску. Еще была певица из Южной Африки в разноцветном вязаном наряде, великолепный алжирец Cheb Khaled, пророк музыки rai, и красавица из Японии – чем она занималась, не помню.

Русских представляли Александр Васильев и я. Саша Васильев уже тогда в Париже был заслуженно известным человеком. Но я?            

У "Актюэля" в Париже в те времена тираж и популярность были как сейчас у "Афиши" в Москве. Журнал лежал в каждом киоске и в каждом клубе. На меня на улицах стали коситься. Совершенно не хвалюсь этой историей, напротив, – просто она мне объяснила многое раньше того, как такой дури стали учиться в России.

Ну а еще Тома меня время от времени пристраивал "пижистом" в разные французские издания, где я то что-то писал, редактировал либо искал контакты и просто объяснял, как и что. За это не только платили деньги, это было интересно.

Из Парижа я возвращался в Монжерон. В один из вечеров чуть не угодил в жуткую катастрофу, когда на подъездах к Лионскому вокзалу в лоб врезались два пригородных поезда.

И в начале зимы 88-го на меня в Монжероне обрушилась берлинская художница Лиза Шмиц. Незадолго до того она как-то оказалась в Москве и познакомилась с Сережей Воронцовым, потом – с нашими друзьями. И решила в Западном Берлине устроить выставку русских и немецких художников. Ей дали мой адрес, она меня нашла.

Лиза именно обрушилась на меня, ничего не подозревающего, – здоровенная и очень экспансивная немка с копной золотых волос, стальными глазами и крючковатым носом. Оперная валькирия.

Сперва я не понял, что она хочет, потому что она пыталась изъясняться по-русски. Этого языка она не знала, зато была в нем изобретательна. Насколько – пример. Однажды, позже, когда Лизе понадобилось упаковать картинку, она заметалась по выставочному залу и начала орать: "У тебя есть маленький как небо?!". Никто ее понять не мог. Лиза Шмиц (которую Сережа Воронцов уважительно называл Шмицфрау) продолжала требовать "маленький как небо!!!". Мы перепугались, но тут она увидела в соседнем помещении рулон упаковочного полиэтилена с пузырьками и радостно произнесла: "Вот маленький как небо!".

Недурно, правда, перенести понятие "пузырек" в "маленький как небо"?    

К счастью, мы с Лизой перешли на английский и обдумали ее проект, которому в Москве уже было придумано превосходное название "ИСKUNSTВО". Вскорости я поехал в Западный Берлин, это была моя первая заграничная поездка из Парижа по Европе. А "ИСKUNSTВО" стало первой большой совместной выставкой московских и немецких художников и первой большой выездной выставкой для русских. Насколько она была хороша, можно обсуждать, но очень странно, что в каталоге огромной выставки "Москва – Берлин", состоявшейся в 2004, она не упомянута. Это оскорбительно, прежде всего по отношению к Лизе, пробившей ее при помощи своей феноменальной энергии.

А так – Монжерон. Крохотная комнатка, комары на болоте (зимой оно иногда подергивалось ледком), грибы в душе и странная жизнь. Поздно вечером я шел на окраину Монжерона разговаривать по телефону с Нэнси – у меня телефона, разумеется, не было.

Возле железной дороги стоял огромный гипермаркет "Leclerc", на краю пустынной автостоянки – под ртутным фонарем телефонная будка. Автоматы еще были монетными, я запихивал несколько кругляшей в щель, звонил в Вашингтон. Нэнси мне перезванивала. Меня сперва изумляло, что из автомата можно позвонить куда угодно, более того – в него можно перезвонить. Но эта возможность общения не спасла нас от расставания.











Рекомендованные материалы


31.07.2007
Memory rows

Сечь Яузу — ответственное дело

Так что высеку Яузу гибкой удочкой 333 раза. Этого вполне достаточно. И наряжусь в красные штаны и красную поло – будто я палач, а главное – на фоне московской июньской зелени выглядеть буду как мак-coquelecot. Как на картине Сислея.

29.07.2007
Memory rows

Времени — нет

Это – вовсе не синодик и не некролог, мне просто хочется вспомнить тех, кто умер. Я бы мог про них рассказывать очень долго; сделать это несколькими фразами трудно, вряд ли что-то получится. Но все же.