07.11.2006 | Memory rows
Номер 5001Почему меня охрана госсекретаря не побила, не сдала бельгийским спецслужбам – непонятно
Нэнси явилась ко мне в квартирку на углу улиц Дмитрия Ульянова и Вавилова, видимо, чтобы сделать маленький репортаж-врезку о том, как живут независимые придурки на заре перестройки.
Я жил так себе: по кафелю в ванной и на кухне ползали тараканы, и совершенно не понимаю, отчего Нэнси Трэвер, замужняя женщина (ее муж работал начальником бюро Associated Press в Москве, у него к фамилии была приставка Junior и перспектива лауреата Пулитцеровской премии), в тот же вечер осталась со мной.
У нее были немного короткие руки, от плеч покрытые веснушками, и козьи конические груди с широкими коричневыми ауреолами, короткие вихрастые золотистые волосы, нос картошкой и ослепительные каре-зеленые глаза . Нэнси – из старой шотландской протестантской семьи, ее предки оказались в Новом Свете в начале XVIII столетия, но тамошней аристократией не стали. А имя у нее такое – она не Энн – потому что ее отец, американский солдат, в 1944 попал во французский город Nancy, столицу Лотарингии. Нэнси подозревала, что у отца был ошеломительный роман с девушкой из Нанси, и европейская предыстория рождения, по-моему, ей нравилась.
Она выросла в городе Bowlder – "Валун" – штат Колорадо, училась в Денвере, а ее первой работой оказалась служба в городской газете местечка Нукла, в том же штате.
Nukla, то есть по-гречески "Ядро", но почему-то в женском роде или во множественном числе, была основана немецкими последователями Штейнера и примкнувшими к ним голландскими меннонитами.
Нэнси жила в здании местной гостиницы, там же была единственная в Нукле забегаловка с бильярдом; этажом выше (их было два) располагалась комнатка редакции газеты. Назовем ее The Nukla Spectator.
Юная журналистка писала репортажи про размер свеклы, выращенной местным фермером, про то, как гризли-шатун чуть не покусал случайных туристов с Восточного берега и насчет перспектив развития Нуклы благодаря открытию нового здания школы.
В одну из безмятежных нуклинских ночей она спала, проснулась от пальбы. Спустилась вниз, увидела на бильярдном столе мертвое тело с множеством дырок, шерифа и убийцу, просившего налить ему пива. Своего приятеля он зверски грохнул – всадил три пули в уже мертвую голову – по незначащей причине. Они разошлись в мнениях, надо ли поддерживать строительство новой дороги из Нуклы в соседний такой же городок.
Нэнси написала репортаж об увиденном в "The Nukla Spectator", но заодно отправила его на конкурс, объявленный "New York Times", и там ее текст понравился. Нэнси объявили чуть ли не Труменом Капоте с его "Хладнокровным убийством", она стала корреспондентом "Time" по нью-йоркским делам, в основном насчет нижнего Манхеттена и того, что творится в тамошних ночных клубах.
То есть Нэнси Трэвер – стопроцентная американка, а я, благодаря ей, никогда не бывав в Америке, хорошо узнал эту страну. Когда я увидел "Pulp Fiction", мне это было не интересно, потому что Нэнси мне все уже рассказала, подсказывая, что смотреть, что слушать, что читать. Когда дома не было ее мужа, она крутила на видео "Blue Velvet" Линча и братьев Маркс. Приносила кассеты с записями Капитана Бифхарта, Ника Кейва, Sparks и Мадонны – она уже тогда раскусила, что "Material Girl" это не просто попса, а куда интереснее.
Нэнси мне дала почитать американские издания Бодрийяра, Фуко и Гваттари, благодаря ей я прочитал какие-то идиотские триллеры Дика и Кинга, которые как раз тогда было положено читать, и перечитал Торо с Эмерсоном.
Какой я есть – не знаю. Но такой, какой есть, я точно отчасти благодаря этой американской шотландке, бывшей замужем за родовитым евреем с Парк-авеню.
Но нельзя заводить романы с замужними женщинами – это очень нехорошо. У мужа Нэнси закончился срок работы в Москве, он вернулся домой, она оставалась в Москве, и у нас с ней продолжалось. Я никогда не ночевал в ее квартире рядом с проспектом Мира, она приезжала ко мне и оставляла свою "Ниву" с желтыми корреспондентскими номерами на отшибе – не думаю, что это обманывало тех, кому надо.
Времена уже были вроде бы расхлябанные. Подтверждением был рассказ Нэнси о том, что редакция L.A. Times приняла решение отправить в Москву корреспондента и фотокора, живших гомосексуальной семьей. Это значило, что в СССР уменьшился риск провокации и вербовки на основании принадлежности к меньшинству.
Впрочем, чушь продолжалась. Кто-то из американских корреспондентов, живших в сером доме на Самотеке под названием Sad Sam, где располагалось большинство англоязычных корпунктов, устроил у себя на Хэллоуин вечеринку. Вместо тыквы со свечкой внутри – поставил купленный по случаю гипсовый бюст Ленина со вставленными в глаза красными лампочками. На него кто-то донес, и он был выдворен из СССР в 24 часа.
А у Нэнси карьера развивалась все лучше. Она начала отвечать не только за общественную тематику в России и внутреннюю советскую политику, но и мотаться по свету в составе пула, прикрепленного к Рональду Рейгану. Оказалась в Рейкьявике на встрече Горбачева с Рейганом и привезла мне из Исландии чудесный подарок, двухметровый роскошный исландский шарф, у которого на одном конце был советский, а на другом – американский флаг.
Я его проносил зиму 85, а осенью 86 сдуру решил постирать. Когда он высох – превратился в фанерку шириной сантиметров десять и длиной пятьдесят. Так же, возможно, постепенно скукожилась наша любовь.
Летом 86 Нэнси вернулась в Америку и продолжала мотаться по миру в президентском кортеже. Присылала с оказией письма, где потешно рассказывала, как Ронни прилетел не то в Венесуэлу, не то в Аргентину и, выходя из самолета, радостно поприветствовал бразильский народ и президента Бразилии. Или Колумбии – уже не важно, ведь столько времени прошло. Грустнее было ее письмо про то, как она возвращалась самолетом, загруженным журналистами, летевшим на полчаса впереди "борта 1", откуда-то не то из Токио, не то из Франкфурта. Журналистский "Боинг" сел мерзким дождливым вечером в Кемп-Дэвиде, журналистов выгнали из самолета – ждать, когда приземлится президент.
Они стояли кучкой на полосе, под дождем, "борт 1" затормозил, выключил двигатели, на трапе появился всем давно опостылевший президент и, растянув физиономию в счастливой улыбке, замахал рукой, поздравляя СМИ со своим прибытием на родину.
Нэнси мне рассказывала, чем в основном занимаются журналисты из президентского пула, – гадают, что значит цвет галстука президента и госсекретаря, почему первая леди обулась в такие, а не другие туфли, и зачем пресс-служба сливает сведения не о том, что интересует журналистов, а нечто стороннее.
Благодаря Нэнси я давно понял, что за чушь массовая информация, и как она делается.
В Америке она окончательно разошлась и развелась с мужем, потеряв множество возможностей, но оставалась ведущим журналистом Time. Жила в Вашингтоне, где ей было очень скучно, и ждала меня.
А я, готовясь к отъезду – это был длительный и мучительный для меня процесс – все зачем-то стремился в Париж, где, как я уже понимал, меня никто не ждал. Нэнси мне пыталась объяснить, что во Франции русскому художнику делать нечего, что Париж – гнилое место, а Нью-Йорк – всемирная столица искусства. Она тогда была совершенно права, но меня неудержимо тянуло в Париж, при том, что я понимал – мне там делать нечего, никому я не нужен, да и по-французски я почти не говорил, хотя пытался выучить этот язык.
Потом я наконец в Париже оказался. Нэнси пару раз прилетала повидаться – однажды в командировку, потом специально ради встречи. Два раза присылала мне, когда я был в полном нищенстве, деньги в отделение American Express на rue Scribe – я, почти как Генри Миллер, их брал. Она меня уговаривала плюнуть на Францию, обещала помочь со всеми формальностями насчет вида на жительство – у меня еще не было французского паспорта – и даже сказала однажды по телефону, что почти договорилась пристроить меня в Библиотеку Конгресса в русский отдел, разбирать издания по искусству. Такая должность многим только во сне могла присниться, и был бы я почти Борхесом.
Но я застрял во Франции. Наверно – такая судьба, ведь недаром меня в МСХШ обзывали французом? В Америке я так и не побывал ни разу и уже вовсе не хочу туда.
А с Нэнси мы несколько раз виделись в Брюсселе, куда она иногда летала по журналистским делам. Я садился в первый утренний поезд на Северном вокзале, уходивший в 5.45, его пассажирами были в основном еврократы, жившие в Париже, но работавшие в Брюсселе. Это удивительная публика. Чтобы успеть на поезд, им надо было встать не позже четырех утра, но выглядели они выспавшимися, свеженькими как новокупленное белье, два часа пути до Брюсселя деловито листали документы и бодро обсуждали проблемы своих комиссий и подкомиссий.
Последняя наша встреча с Нэнси и была в Брюсселе. Она туда прилетела вместе с Бушем-старшим, еще бывшим госсекретарем, и сказала, что будет в гостинице Hyatt, назвала номер комнаты. Я сел в утренний поезд на Северном вокзале Парижа, вышел абсолютно не выспавшийся на Южном вокзале Брюсселя, на трамвае добрался до Северного вокзала, рядом с которым находится брюссельский Hyatt. Сообщил в рецепции, что мне туда-то, на меня посмотрели с подозрением, но пустили. Я поднялся на лифте на нужный этаж и почему-то пошел не налево, как надо было, а направо, уткнулся в дверь, фланкированную двумя marines в парадной форме и отворил ее. Когда дверь начала мягко распахиваться, я увидел, что на ней карточка в золотой рамке: "George Bush. Secretary of State". В номер к Бушу я, к счастью, не вошел – маринс меня быстро вынесли под локти наружу, почему-то не побили, не сдали бельгийским спецслужбам, а отправили восвояси. Я и пошел в другой конец коридора, к номеру, как сейчас помню, 1011.
Нэнси была в ванной. Вышла румяная, в гостиничном халате. Потом мы побродили по Брюсселю, нравившемся и ей, и мне, выпили пива в таверне, где пол был засыпан опилками, в них кувыркались собаки и дети – зрелище совершенно брейгелевское – и у стойки стояли длинноносые бельгийцы, обильно, несмотря на ранний час, пили крепкое траппистское пиво.
Потом мы вернулись в гостиницу – Нэнси надо было переодеться. Я ее спросил, собирается ли она на пресс-конференцию Буша в штаб-квартире ООН. "Спятил? Мне ребята все расскажут".
Она вызвала машину – оказался роскошный дряхлый "Бьюик", мы попросили шофера отвезти нас в хороший, не слишком дорогой ресторан. Усатый водитель кивнул, в машине мы целовались, а высадил он нас на Старом рыбном рынке, позади церкви Св. Екатерины, у входа в заведение Bij den Boer, "У крестьянина". За столами, покрытыми бумажными скатертями, сидели пожилые брюссельские буржуа в твидовых пиджаках, и очень вкусно пахло. Мы там ели moules a la mariniere из цинкового ведра, потом – молодого угря в щавелевом соусе, запивали эльзасским рислингом. Я был страшно горд, что за обед заплатил сам.
Утром Нэнси улетела в Америку, я уехал в Париж – уже поздним поездом, в компании иммигрантов из Магриба и Черной Африки.
Вот и все.
Недавно я попытался найти почтовый адрес Нэнси – просто чтобы ей написать письмо двадцать один год спустя. У меня не получилось. Ни в одном репертуаре она не значится, а в редакции Time, естественно, мне сообщили, что адреса сотрудников, бывших и настоящих, они не дают.
Так что высеку Яузу гибкой удочкой 333 раза. Этого вполне достаточно. И наряжусь в красные штаны и красную поло – будто я палач, а главное – на фоне московской июньской зелени выглядеть буду как мак-coquelecot. Как на картине Сислея.
Это – вовсе не синодик и не некролог, мне просто хочется вспомнить тех, кто умер. Я бы мог про них рассказывать очень долго; сделать это несколькими фразами трудно, вряд ли что-то получится. Но все же.