21.02.2006 | Memory rows
БарчукОбманули с мороженым
Конечно, это была жизнь барчука. Дело даже не в том, что в семье было много денег, а, как я сейчас понимаю, скорее, в том, что все было дешево. И была заведомая налаженность быта, которая впоследствии куда-то улетучилась. Была обязательная накрахмаленная скатерть на обеденном столе, у меня была моя детская комната, были домработницы, которых нанимали из деревни – у колхозников тогда еще не было паспортов, платили домработницам наверняка копейки, но они готовы были прислуживать просто за возможность жить в городе, скопить хоть что-то, а потом найти какую-нибудь работу в Москве.
И была номенклатурная родня, хоть и не самого высокого уровня. Дед Степан был генералом в отставке, а вот дядя отца Михаил Григорьевич, дядя Мося (настоящее его имя – Моисей) был заместителем Промыслова, долгое время мэра Москвы, отвечавшим за дорожное хозяйство. Он был очень хорошим инженером, одним из авторов Крымского моста и стадиона имени Ленина, и единственным евреем среди московского начальства. У него была машина с личным шофером, почти членом семьи, огромная квартира и служебная просторная дача в Серебряном Бору, он часто ездил за границу и привозил всякие невиданные тогда вещи. А главное – благодаря занимаемому посту он помогал многочисленным родственникам. Уже позже, подростком, я начал понимать всю зыбкость существования советского начальства. Пока у дел – машина с шофером, спецпайки, госдача, поездки, возможность пристраивать родню. Попал в немилость или ушел на пенсию – лишаешься всего или почти всего. Вот и работал дядя Мося до самой смерти, а умер он далеко за семьдесят.
В старости, как бабушка Сарра, тоже приобрел отчетливо японистые черты. И нравственно они были похожи. Они были добрыми и ясными людьми.
Мое детство? Жизнь барчука – да. И барчук был своенравен. Наверно, лет в шесть отцу пришла в голову идея, что меня необходимо приучать к коллективизму и отдать в детский сад – при том, что были бабушка и дедушка, домработница, кошка Милка, да и во дворе я с детьми ладил отлично. Но в один отвратительный весенний день меня отвели в детсад – отчего-то рядом с Патриаршими прудами.
Наверно, он был какой-то ведомственный. Через пару часов я оттуда сбежал. Меня поймали, прекрасно помню, возле памятника Гоголю на бульваре: там были усатые львы, подпиравшие основания фонарей. К моему счастью, на следующий день в детском саду объявилась скарлатина, назначили карантин, и детсадовская идея сама собой похерилась. Но убегал я всегда и отовсюду, доубегался до того, что когда-то зеркально переименовал себя в Алексея Никитина, но об этом дальше.
Родителей и бабушку-деда я, как сейчас понимаю, мучил. Когда мне было шесть, мою комнатку, похожую на пенал (потолок под пять метров, длина такая же, а ширина вдвое меньше) оборудовали совершенно редкостным для той жизни детским мебельным гарнитуром не то румынского, не то финского производства с покрытием из формики салатного и нежно-горчичного цвета. Там был письменный столик с несколькими ящиками, грифельная доска и приделанные рядом с ней разноцветные счеты. Обстановка мне понравилась, более же всего – ее модульность. Я быстро сообразил, что при ее помощи могу бороться со взрослыми.
Когда они меня чем-то обидели, я всю мебель (благо она была легкой, фанерной) переставил, построив прямую линию обороны. Одним концом она упиралась в подоконник, другим – в открывавшуюся внутрь дверь. И стал ждать, что будет.
Сперва меня позвали ужинать. Я не откликнулся. Затем через дверь мама мне сказала, что если я сейчас же не выйду, то останусь голодным. Я молчал. Далее бабушка сообщила, что она меня выпорет. Потом бабушка и мама сказали: "Выходи, придурок!".
Я таился, а где были папа и дедушка – не знаю. Потом меня начали все более ласково и обреченно уговаривать выйти. Я, сволочь, дождался точного момента, а длилось это часа три, и отодвинул фанерные ящики, облицованные формикой. Был прощен и расцелован.
У меня нет детей. Случился бы такой, как я – выдрал бы нещадно.
Но вообще я все время чем-то болел. То коклюшем, то воспалением среднего уха (отвратительная стреляющая боль и душный компресс, пахнущий спиртом), то ветрянкой, то обычной ангиной, оказавшейся ревматической: пришлось удалять гланды.
Операцию в Филатовской больнице провели варварским образом. Сперва привязали за руки и ноги к креслу, потом накинули селезеночного цвета клеенчатый фартук, замызганный кровью, дальше – юная врач-практикант принялась за меня.
У нее ничего не получалось, ее поступки корректировала похожая на краба пожилая тетенька-хирург. На стене передо мной висели часы. Мне казалось, что стрелки не движутся, но потом я понял, что экзекуция продолжалась больше получаса. А в довершение – не дали мороженого, которым меня соблазняла мама, везя в больницу.
Так что была девочка Алиса, был тополь и водочный компресс. Были родители и бабушки-дедушки, была Зинуша и кошки-собаки, были книги и рисование. Но странно: я почти ничего не помню про друзей моего отца. А он в это время (эстамп с бородатым Хемингуэем на стене, толстовязанные свитера, амебообразные журнальные столики на паучьих ножках ) жил, наверняка, очень насыщенной жизнью. Он поднимался на Эльбрус, ходил в походы на Памир, сплавлялся на байдарках по северным рекам, ездил в корреспондентские командировки по стране; в соответствии с веяниями времени выбросил, к возмущению бабушки Веры, вполне пристойный шкаф в сталинском стиле, а вместо него приклепал на стену полки из фанеры, раскрашенные в черное и белое.
Из отцовских друзей я помню только журналиста, грека по имени Павел Антонов, юным эвакуированного из Греции вместе с другими коммунистами-партизанами в Среднюю Азию, и его жену таджичку Рано, дочь какого-то знаменитого таджикского академика. Да и они, наверно, улетучились бы из памяти, если бы не две причины. Первая – фантастически вкусный плов, который готовила Рано, и счастье его поедания меня наверняка подвигло на открытость – хотя бы в гастрономическом отношении. Вторая – сам факт, что Павел Антонов – грек. Я тогда читал адоптированное издание "Мифов и легенд Древней Греции" Куна, бредил Гераклом, Тезеем, Медеей и Одиссеем.
А тут – живой грек.
Так что высеку Яузу гибкой удочкой 333 раза. Этого вполне достаточно. И наряжусь в красные штаны и красную поло – будто я палач, а главное – на фоне московской июньской зелени выглядеть буду как мак-coquelecot. Как на картине Сислея.
Это – вовсе не синодик и не некролог, мне просто хочется вспомнить тех, кто умер. Я бы мог про них рассказывать очень долго; сделать это несколькими фразами трудно, вряд ли что-то получится. Но все же.