Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

14.09.2009 | Pre-print

Вспоминая лето — 19

Социально мое писательство – это хоббиобразное времяпрепровождение без каких-либо обязательств

Такие слова, как «эксперт», «экспертиза», «профессионал», завораживают публику. «Чтобы он, пофессиональный военный, не сумел...» – что уж он там не сумел, допустим, взорвать машину Чубайса, из чего следует то-то и то-то, включая самое невероятное. Так я прочел о себе: «Разумеется, профессиональный музыкант Гиршович знает, что в Четырнадцатой симфонии Шостаковича звучат стихи Кюхельбекера, а не его лицейского однокашника и друга Дельвига. Знает, но лепит глупую неправду. Наверно, для того, чтобы критик ее ниспроверг. А писатель удовлетворенно потер руки: не понимают, дескать, моей тонкой игры – куды им...».

Я мысленно обозвал критика обидным словом. Надо же, в моей оплошности увидеть злой умысел против себя и торжествовать, что меня раскусил: «Разумеется, профессиональный музыкант...» Ничего решительно не «разумеется».

Я не знаю, какой процент профессиональных музыкантов вообще слышал Четырнадцатую Шостаковича – что играли ее немногие, это совершенно точно.

По существу, это вокальный цикл в сопровождении камерного оркестра. Большие симфонические коллективы ее не играют уже по той причине, что, в отличие от Гайдна или Моцарта, исполняться она может только во втором отделении, когда на эстраду выпускают весь «зверинец».

Можно поставить эксперимент – поспрашивать у оркестрантов. Некоторые начнут припоминать: «Четырнадцатая, это где поют сопрано и бас?» Кто постарше, уточнит, что сопрано и бас пели что-то крамольное, «но не „Бабий яр“ – „Бабий яр“ это Тринадцатая». (Тринадцатую играют часто – при Хрущеве ее запрещали, потом пружина распрямилась.)

В свое время я писал о том, что нормальный профессионал музыку не слушает, он ее играет. А слушает он только собратьев по цеху: кто как «эту музыку» играет, «исполняет» («Чародеи со скрипками»). Это был элементарный ляп с моей стороны: в перечислении авторов, чьи тексты использовал Шостакович в Четырнадцатой симфонии, вместо Кюхельбекера написать Дельвиг – тем более, что стихотворение начинается со слов «О Дельвиг, Дельвиг». И как ни истолковывай мой ляп (в действительности описку), к профессионализму или его отсутствию это не имеет ни малейшего отношения.

Я знаю Четырнадцатую Шостаковича не потому, что закончил консерваторию или сорок лет играю в оркестре (в жизни ее не играл). В своем восприятии музыки, в своей потребности в ней я скорей дилетант – ее любитель. Шостакович же и вовсе ein Кapitel für sich – «особь статья». Читатель мог заметить: это имя вспыхивает у меня то там, то сям – как зерна кварца в горной породе. Я понимал: «вспоминая Париж» не обойду молчанием одно происшествие, и исподволь вел к этому.

Мне приходилось участвовать в гастролях симфонического оркестра: получать суточные, жить с коллегами в отелях – кругом родные лица. Но

никогда прежде я не гастролировал в составе оркестра русских писателей, как это было в Париже. Все то же самое: первые голоса, вторые голоса, «туттисты». Суточные.

Так же, спустившись к завтраку, мгновенно оцениваешь диспозицию, чтобы не промахнуться столиком. 

Прошло пятнадцать лет с тех пор, как Верена Дорн появилась у нас дома с Приговым, сказавшим: «Уже четыре часа, сейчас будем пить файф-о-клок». Он меня помнил. У нее же я познакомился с Рубинштейном, это знакомство получило свое продолжение, отчасти благодаря нашей дружбе с Шейнкером, но еще и оттого, что всякий, кто знакомится с Львом Рубинштейном, стремится это знакомство поддерживать. Именно о нем я подумал, когда сказал в интервью журналу «Трансфюж»: «Эстетика это гвардия, которая умирает, но не сдается – в отличие от этики, которая легко приноравливается к требованиям момента и может себя убедить в чем угодно». Еще там был немногословный Сорокин – с кем я тоже мог в первый день поздороваться без того, чтобы быть представленным. Остальные – либо знакомые имена с обретенной внешностью (ну, Толстую и Аксенова, положим, я видел по телевизору), либо какие-то неоприходованные внешности, остающиеся таковыми, даже будучи названными. Первые, однако, в большинстве. «Нас немало, но мы в тельняшках». (Кстати, был Гришковец, его я тоже узнал – ходил на его выступление. Поздней, он, кажется, перешел на мелодекламацию. Если б его аудитория состояла исключительно из таких, как я, он бы ее лишился. Но «такие как я» погоды не делают, без музыкального кетчупа не обойтись.)

Я попал в среду людей, живущих литературным трудом, зависящих от него и материально, и социально. Зато это были «индивидуалы по жизни», самостоятельные предприниматели от литературы, которые не должны ежедневно, унисон с другими отбарабанивать свои часы на службе, будь то банк, КБ или оркестровая яма.

Социально мое писательство – это хоббиобразное времяпрепровождение без каких-либо обязательств и соответственно без какого-либо вознаграждения.

Те несколько тысяч страниц, которые я в общей сложности накатал, были оценены в сумму – это если смести все в ладонь, как крошки со стола – равную моему не Бог весть какому чиновничьему жалованью за пару месяцев.

Я попал в среду людей, чье литературное призвание – откуда бы призыв ни исходил – не только не вынуждало каждого из них обособиться, забиться поглубже в свою нору, но напротив, влекло друг к другу. Это влечение звалось «литературный процесс». Играть в нем заметную роль – если не в этом, то в чем смысл их литературного призвания?

Я воображал себя Приамом, взиравшим со стены на парад героев:

Вот Агамемнон преславный в Элладе, а сей – Одиссей знаменитый,

Менее целой главой, но плечами и персями шире.

Оный ахеянин – столько могучий Аякс Теламонид, бесстрашный данаец.

Идоменей среди критских дружин возвышается богу подобный.

Се Гришковец. «Я не маленький, я сконцентрированный», гласила наклейка на ветровом стекле «фиата»-малолитражки, припаркованного возле нашего дома.

Вот знаменитая в женах Татьяна Толстая, словно возникшая из пьесы Островского и похожая на свою передачу, в которой смачно пьет чай с баранками.

Клонящийся долу Пьецух, с глазами в тон неба и своего шелкового галстука, хороший человек.

Найман – нехороший человек, о чем спешит вам сказать прежде, чем это сделают другие. Так обманутый муж всем и каждому со смехом рассказывает об  измене жены – пусть видят, как он сам смеется над этим. Я легко нахожу с ним общий язык. Завтракать он приходит в шейном платке, я тоже.

Быков – с лицом Шемаханской царицы («Но не сложением?» – «Как знать»), неизменно появлявшийся с пожилой женщиной, которую трогательно держал за руку. Такой привереда и брюзга, как Шейнкер, очень хвалил его «Пастернака» – Сусанночка большого энтузиазма не проявила. Не знаю, кому из них верить, а чтобы составить собственное мнение, надо как минимум прочитать. 

Знаменитый Аксенов в этот год председательствовал в букеровском жюри. Я – в очередной раз букеровский соискатель, и поэтому обхожу его стороной, чтоб не подумал: лащусь. Он был сам по себе, он был мрачен, выражением лица напоминал человека, у которого в кармане номерок к проктологу. Почему-то усики усугубляли это впечатление.

В прошлый раз, когда я действительно был близок к увенчанию букером, входившая в жюри Славникова якобы сказала – остальным его членам: «Вы готовы умереть за то, чтобы Гиршович получил премию? А я готова умереть за то, чтобы ее получил...» – и она назвала имя моего счастливого соперника. Не оценить этого я не мог, это напоминало знаменитое выступление Плевако в суде: одним единственным предложением он склонил на свою сторону присяжных. Поэтому, когда нас познакомили, я поцеловал Славниковой руку в знак восхищения. По-моему, она этого не ожидала.

Да, правда, премия ушла у меня прямо из-под носа, и если б я нуждался в утешении, то вспомнил бы роман, не попавший тогда даже в шорт-лист, роман, перед которым снимаю шляпу, чего почти никогда не делаю – по набожности, не из зависти. Это «Голубое сало».

Два толстых литературных журнала старой закваски были представлены двумя дамами. Журналы соперничали, не говоря уж о дамах. Оба журнала в равной мере продолжали традицию фильма «Девять дней одного года». Можно, конечно, сказать и иначе, и тоже будет правдой.

Одна из этих дам – когда в Израиле по несколько раз на дню взрывались автобусы и кафе – напечатала мою статью, написанную по горячим следам. Кроме нее никто не согласился. Из тех, кому это полагалось, кому сам Бог велел – никто. Я храню ей за это благодарность (см. «Война, которой нет альтернативы», журнал «Октябрь»).

Это был единственный раз, что меня напечатал «журнал-свидетель». (Удивленно: «А ты предлагал когда-нибудь? – «Да, регулярно».) В конце восьмидесятых, видя, что цензура дышит на ладан, я списал в библиотеке адреса всех толстых советских журналов и пошел в наступление. Дошел до «Москвы», до «Волги», до «Урала», выводил на конверте, обклеенном немецкими марками: «Сибирские огни». По началу не ведая, что творю, потом уже юродствуя, наряжаясь в лохмотья:

«Мне казалось, это вам подойдет... А почему, нет?» – На что та: «Если я скажу вам почему, вы еще больше расстроитесь» (недавний разговор с дамой из «Знамени»). Она упивается своим хамством – а уж как я им упиваюсь.

«Солнце уже стояло высоко, когда он вернулся в Париж и с бьющимся сердцем направился на рю де ля Бушери. На Малом мосту он задержал дыхание и замедлил шаг. Хромой бес Асмодей поучает: „Ежели спешишь, то хорошо остановиться вдруг и трижды кряду глубоко вдохнуть и медленно выдохнуть“». Ежели тебе хамят, то хорошо стелиться в ответ мелким бесом. Я позволяю в отношении себя многое – многим, потому что хорошо знаю: мой текст меня переживет. Это знание далось мне ценой каторжного труда.

Забавней всего, что дважды собирались печатать мою прозу. Однако оба раза меня выручал штатный соавтор, который тут же начинал учить, как надо писать. Этого был достаточно, чтобы с достоинством удалиться.

NB. Я пишу по восемь-десять часов в день, каждую свободную минуту: дома, в театре, в трамвае, в уборной. (Эй, карикатурист, где ты?) Я пишу даже в паузах за пультом, нарываясь на неприятности. Если иду в театр пешком, то в кармане у меня клочок бумаги и карандаш. Самое мучительное – это когда текст лезет из тебя кусками, а записать нет физической возможности – потому и лезет. Наоборот, когда садишься писать (я ложусь), то подолгу нудишь каждое слово. Как подбирают мелодию одним пальцем по слуху, так подбираю я слова – «методом тыка»: «Два одинаково толстых либеральных журнала представляли две одинаково либеральные дамы разной комплекции... неодинаковой комплекции... Два одинаково либеральных журнала были представлены двумя одинаково либеральными дамами... Два одинаково либеральных журнала представляляли две одинаково либеральные дамы, а когда у двух человек предмет любви общий, трений не избежать, даже если предмет этот – либеральные ценности... Два одинаково либеральных журнала представляляли две одинаково либеральные дамы. Когда предмет один, а нас двое, соперничество неизбежно... Когда „предмет“ один на двоих, соперничество неизбежно, даже если сам „предмет“ – либеральные ценности...» До бесконечности. Стираешь вручную: сперва грязная вода, выливаешь, потом почище, еще чище – пока не становится прозрачной.











Рекомендованные материалы


29.07.2020
Pre-print

Солнечное утро

Новая книга элегий Тимура Кибирова: "Субботний вечер. На экране То Хотиненко, то Швыдкой. Дымится Nescafe в стакане. Шкварчит глазунья с колбасой. Но чу! Прокаркал вран зловещий! И взвыл в дуброве ветр ночной! И глас воззвал!.. Такие вещи Подчас случаются со мной..."

23.01.2019
Pre-print

Последние вопросы

Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».