Валяюсь на постели, верчу свой блокнот, краем глаза смотрю — без звука — РБК: если Полифем и сегодня не объявится и Великий Кыргыз уедет не солоно хлебавши, то дело нешуточное. Рядом три книжки дневников Чуковского с пометкой «без сокращений». Куплено на Литейном, в пристойном месте, не в «Буквоеде», который в моем лице потерял не только покупателя, но и просто посетителя. Полный бойкот. Последняя покупка там — в отделе сувениров небольшой рулон туалетной бумаги с многократным изображением Обамы в виде примата. Купил, чтоб показать дома: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Шейнкер, когда увидел, стал свирепо вращать глазами: сейчас я им пойду устрою! Куда он пойдет и кому он что устроит — а главное, именем чего, каких общих ценностей? Держите меня, я за себя не отвечаю, так?
Вечером у милейшего Димы. Я охотно говорю комплименты и благодарен тем, кто эту возможность мне предоставляет — как когда-то в девяностом мне предоставил ее Дима, подарив свое эссе «Платон и Атлантида». (В первую секунду показалось: Платон и Атлантида — супружеская чета. Кстати, Лена, как всегда, приготовила что-то изысканно-«западное», с чем никак не вязалось мое обыкновение в России пить водку. Такой уж я сноб. В стране, где любят грузинские вина или, во всяком случае, любят их хвалить, лучше пить водку.) Время от времени Дима встает и включает «Эхо Москвы»: не заиграют ли «Лебединое озеро».
Тут Шейнкер и оскоромился — в Великий-то пост:
-- Сегодня сместить Путина может только худший.
Последовал обмен мнениями — не более того. Противоречия, как мы помним, бывают антагонистические и не антагонистические. Шейнкер с Димой были знакомы задолго до того, как я познакомился и с тем и с другим. Дима издавал машинописный журнал «Метродор», экземпляр которого мне однажды попался в руки, по-моему, в Мозжинке. И Дима, и Шейнкер, каждый в отдельности показывали мне дом, где когда-то жила Елена Шварц — на Черной Речке по соседству с Димой.
(«В начале апреля, открывая охоту, члены Русского Энтомологического Общества по традиции отправлялись за Черную Речку, где, в березовой роще, еще голой и мокрой, еще в проплешинах ноздреватого снега, водилась на стволах, плашмя прижимаясь к бересте прозрачными слабыми крыльцами, излюбленная нами редкость, специальность губернии».)
*
Звонит Сусанночка: в интернете выложены фото, также и моя физиономия, после вечера памяти Иванова и Кривулина... задумался в каком порядке: с вечера памяти Кривулина и Иванова — нехорошо, два «и» подряд. Махнул мысленно рукой: все равно каждое слово в родительном падеже.
Благодаря председательствующему я теперь в курсе того, что канал Грибоедова это в честь совсем другого Грибоедова. Кривулин, написавший: «...И воскрешенье камня в желтизне Канала имени страдальца Грибоеда, Канала с небом мусорным на дне» — никогда этого не узнает. И правильно сделает, потому что это — бред сивой кобылы.
Малый зал Ахматовского музея, все сидят друг у друга на коленях, отчего аудитория выглядит моложе. Несколько моложе — говоря о некоторых из нас, тех, кто уже и чучельник и чучело в одном лице. Моя теща, которой девяносто и один год (не завидуйте ее долголетию!) говорит: «Как быстро все закончилось».
Глазею по сторонам. Кого-то знаю, кто-то меня узнает, здоровается. Мне, пришельцу, это приятно. Слева от меня особа в шляпке, она не меняется. Что-то предлагает, о чем, к счастью, сама же через минуту забывает. Ее мужа я мельком "видел", он лежал на кровати лицом к стенке, кругом мох человеческого жилья. Это было за двадцать лет до его смерти. Поэт Миронов, настоящий поэт, составом поэтической крови близкий к Лене Шварц.
Выступления на вечерах памяти, хочешь не хочешь, оборачиваются риторскими состязаниями на заданную тему — нечто вроде поминального стола, когда гастрономическое берет верх над патетическим. «Кривулин», «Иванов» — повторяю, хочешь не хочешь — суть продукты, из которых каждый готовит свое риторическое кушанье. На поминках всегда подают одно и то же: кутью, блины. Не помню, хлопали ли после выступлений — в век Майкла Джексона и траурный кортеж приветствуют аплодисментами. Сам же говорил: «Поздравляю, Миша, замечательно выступили». — «Спасибо». А теперь, после всего сказанного, только попробуйте ничего не написать обо мне в рубрике «Im memoriam».
Но что-то все же запомнилось своей неожиданностью. Психологическое уподобление «Кривулина — Иванова» «Абраму Терцу — Николаю Аржаку» (смелость города берет — меня судьба сводила и с Кривулиным и с Синявским: оба курили до пожелтения ногтей, у обоих была борода, от дальнейших сравнений я бы воздержался).
Еще запомнилась характеристика, данная трем поколениям ленинградских литературных нелегалов: родившимся между тридцатым и сорок пятым, послевоенному поколению и тем, кто родился в шестидесятых. Поколенческая классификация на девяносто процентов состоит из оговорок, зато всегда занятно слушать.
Игорь Померанцев как-то сказал о себе: «Я — генерационоцентрист». Мы с ним одногодки. В том же, сорок восьмом, родилась и Лена Шварц, и Шейнкер, и Александр Миронов (не говори, что недооцененный — кто надо, тот оценил) и мой многолетний ганноверский приятель Вилли Брайнин. Выступавший нелестно отзвался о нашем поколении. Зато предшествующее назвал «когортным поколением» и перебросил от них арку к шестидесятым.
Это был гладко говорящий аккуратного вида седой человек в черном костюме и черных очках. В мультфильмах производства стран народной демократии так рисовали шпионов. «Кто он?» Но никто из сидевших рядом — ни X, ни Y, ни Z — не смог мне этого сказать. Поздней Шейнкер припомнил: это композитор, у которого был литературный салон.