(Четырьмя днями позже.) Не успел прилететь, снова улетаю. Мне хорошо, я пенсионер. Когда хочу — тогда лечу.
Время, вперед! На два часа. Прихожу заблаговременно, часы переставил заблаговременно. Полузабытое слово, воскресившее в памяти голос отца: «заблаговременно». Чем ближе и роднее голос, тем труднее воссоздается он в памяти — по крайней мере в моей. Она у меня двоечница.
Лосев считал это еврейской чертой — приходить на вокзал «заблаговременно». Я встретился с ним лишь однажды, у Марамзина в Париже, в тот день был вечер Бродского... в тот вечер был день Бродского.
-- И еще, — сказал Лосев, — каждые пять минут останавливать прохожего и спрашивать дорогу на вокзал: «Извините, пожалуйста...»
Лосев выглядел важным, что не вязалось с его озорными и разом душераздирающими стихами, находившими в моем лице восхищенного читателя. «Это он здесь надулся. Кто он там у себя в Америке? А здесь ему объяснили, что он большой поэт», — ревниво сказал К-й, сам «большой поэт». Но мне это показалось в Лосеве скорее заносчивостью заокеанского неофита: «Я, пасынок державы дикой с разбитой мордой, другой, не менее великой, приемыш гордый». Я имел опыт общения с американским сегментом третьей эмиграции. Плюс, конечно, ленинградский гонор, даром, что там морду разбили. Плюс филологическое. Прочитав «Меандр» (проглотив «Меандр»), я начинаю понимать, что все было «так — да не так». Бедный достойный mr. Loseff! Нет ничего унизительней иерархического рабства.
Сусанночка встретилась с ним в Иерусалиме в мое отсутствие. На его вопрос, что я сейчас делаю, Сусанночка, посмотрев на часы, сказала: «Играет «Золото Рейна»». Застегнутый не по израильскому климату на все пуговицы, Лосев не оставил тогда по себе ярких воспоминаний. Был какой-то фестиваль, интерпоэзия на марше. В первом ряду маршировали Кривулин и Лена Шварц, с которыми я познакомился в театральный сезон — или, если угодно, учебный год — 1989 / 90-й.
Кривулин на ганноверском вокзале со скэйбордом имел вид паралимпийца. «У нас украли мир», — говорила Ахматова — так вот, нам его вернули. Кривулин побывал в Мюнхене, выступал на «Свободе», с которой спали оковы глушилок. До этого был Париж — мечта мечты! Галя, с которой он там встретился, передала ему рукопись моего романа: пусть прочтут в России.
Прочел Шейнкер, полный издательских планов, — которому Кривулин сказал, что привез роман Горенштейна. Все были чем-то полны, всем чуть за сорок, а перспектива такая, что и не выговорить, не выдав слез в голосе: свободная Россия.
Знакомиться с Леной и Шейнкером мы поехали в Кельн — откуда к нам позвонил Шейнкер: «Вы меня не знаете, но вы, наверно, знаете мою жену — Лену Шварц».
А то нет. Когда еще в ардисовском «Глаголе» я читал «Кинфию»:
А тень моя ее дубленой кожи —
Ведь знает же! — болимей и нежней.
Три месяца назад, будучи в Петербурге вместе с Шейнкером, мы съездили с ним на Волковское, где она похоронена. Черное мраморное надгробье в виде православного креста. Дочь запорожского казака (если только она не фантазировала — с матерью же ее, Диной Морисовной, я был немножко знаком), Лена крестилась поздно, перед самой своей кончиной. В столь долгом промедлении, думаю, парадоксальным образом сказалось ее религиозное целомудрие. Или экуменический восторг:
Где этот монастырь, сказать пора:
Где пермские леса сплетаются с Тюрингским лесом,
Где молятся Франциску, Серафиму,
Где служат ламы, будды, бесы...
Сусанночка, когда Лена читала ей свои стихи, всегда начинала плакать. Привезла как-то раз Лене маленькие — по ноге — очень изящные сапожки, в память об одной ее строке: «Наступи на меня, и я пятку Тебе согрею», — это было обращение к Богу. Мне отрадно помнить, что стихотворение «У врат», написанное в Иерусалиме, посвящено Сусанночке.
Шейнкер положил на могилу букетик цветов. «Елена Шварц, 1948 — 2010».
*
У меня больше часа даже не до отлета, а до посадки. Книжки с собой нет, в кармане блокнот, карандаш, точилка. Сиди и пиши, раз ты знаешь наперед, что тебя ждет — как знает визир наперед ответ государев. Но раньше или позже визир переоценит себя, свои полномочия, брякнет не то, и тогда ему секир-башка.
Тем не менее смело пишу: ««История человечества это в сущности история эмансипации женщины, все остальное — аккомпанемент». С этой мыслью я задремал».
Что бы еще написать?
«И снятся мне магические числа. Например, двенадцать, по числу апостолов или колен Израилевых. Или семь — по числу дней Творения. Но это целые числа, а в России магическим числом является дробь. Произнеси пароль «одна шестая», и каждый русский на него отзовется. Не только люди с ампутированными конечностями, но и целые государства испытывают фантомные боли. Болит красавица Грузия, беглянка из гарема, болит Юрмала, наша карманная Европа, десятилетиями удовлетворявшая нашу потребность в Западе, болит Украина... У, предательница! У, фашистка!»
И снова о фашистах.
«У командира (он в хорошем чине) гостит его друг по Берлину знаменитый фашистский драматург (зовут Ганс Кафка), посланный Гитлером на войну, чтобы написать «эпопею о гибели России»».
Уличен в плагиате, списал у Юрия Олеши.
«Но почему на пути в Россию, помимо магической дроби, мне снятся женщины? Меня ждет радость узнавания — вот почему. Первое, чему радуешься, выйдя из самолета, это не меланхолический пейзаж и не мужчины в фуражках непомерной высоты с печатью государственной тайны на бдительных лицах. Нет! Это униформированные молодые женшины, щедрые на косметику, чьи мундиры так эффектно сочетаются с короткими узкими юбками, высоченными каблуками и тугими икрами. Россия — женщина, причем не Родина-мать, в образе которой она предстает на монументах Скорби и Героизма, но женщина, знающая с малолетства, что с мужчинами полная катастрофа: мужчина сбежит, сопьется, и будет она растить свое дитя в одиночку, как и ее саму растила мать. Однополая семья в русском варианте совсем не то, что понимают под этим сексменьшинства. Это бабушка — мама — дочка, проживающие в двух, а то и в одной комнате. И таких семей — не счесть. Вывод думца-самца: «Исходя из того, что мужчина по природе своей полигамен, нужно материально поощрять многодетных отцов, чтобы им было из чего платить алименты своим многочисленным женам».
Аэроэкспресс до Павелецкого вокзала, откуда Шейнкер заберет меня в Мозжинку. Место презанятное. После войны Отец народов распорядился построить дачи для академиков на живописном берегу Москвы-реки. Рядом с каждой служебное помещение — жилье для прислуги и шофера. Ныне эта обитель высочайших привилегий эпохи террора порядком обветшала, там доживают свой век потомки обласканных Сталиным ученых. Сохранилась и руина в ложноклассическом стиле с колоннами — клуб, а рядом бюст Ленина. Недавно еще с кощунственно отбитым носом, он теперь подновлен. Идеальное место для тоски по большому стилю. Нет-нет да встречающиеся новенькие заборы красного кирпича с видеокамерой на воротах, за которыми высятся неприступные твердыни новых русских, только глубже заставляют вздыхать о потерянном рае, где волк любил ягненка и младенец в пионерском галстуке указывал им путь.
Аэроэкспресс до Павелецкого, говоришь? Никогда не знаешь, на чем споткнешься. «Это не наши деньги», — с этими словами кассирша возвращает мне четыре сторублевые бумажки — стоимость проезда в экспрессе «Аэропорт Домодедово — Москва». За спиной у меня нетерпеливая очередь, перед глазами рекламный щит: «Форекс для финансовых акул» — название какого-то агенства, и нарисована акула.
Когда на вокзале «Берлин — Zоо» я приобрел немного российской наличности, неестественно новенькой, то подумал еще: «Как быстро там последовали призыву Думы изъять из обращения сторублевки нынешнего образца по причине их непристойности». В берлинском обменнике мне выдали пачку новых сотенных. Вместо Аполлона без трусов на них изображено странное существо, висящее головой вниз. Но тогда мне было недосуг его разглядывать.
«Я вам говорю, это не наши деньги». — «Но я же...» — «Слышите, мужчина, отойдите». В растерянности, граничащей с паникой, гляжу я на загадочные деньги. Может по ошибке, если не умышленно, мне всучили белорусские? Нет, «Банк России». «Позвольте, — кидаюсь я без очереди в кассу. — Это НАШИ деньги, такие же наши, как и Крым». Подействовало — также и на очередь, возмутившуюся было. Откуда-то появилась еще одна служащая. Внимательно посмотрела на деньги и покачала головой с выражением полного недоумения. Тут кто-то из очереди, особо смекалистый, предположил: «Это экспортные деньги". — "Какие еще экспортные деньги?" — "Которые в честь сочинской олимпиады». Сразу стало понятно, что за странная фигура висит вверх тормашками, поджав ноги — скэйбордист. «Точно? — спросила кассирша. — Их можно брать?"— «Берите, берите!» — закричала очередь. «Ну, вы меня напугали", — сказал я. «Я и сама испугалась».