03.06.2013 | Pre-print
Соблюдайте рядностьЕсли б возможно было одушевить каждый из камешков бус, как бы они открещивались от непоходящего соседства.
Соблюдать рядность при
движении автомобиля очень
важно, но как же поступать,
когда нет разметки?
В парижском «Эхе» (№3, 1980) был опубликован некролог литератору с двойной фамилией Иванов-Горнфельд: «„Ах, зачем эта ночь так была хороша, не болела бы грудь, не страдала б душа“. Лев любил эти строки. Еще он любил Киркегора, Рильке, Платона, „Роллингстоунс“. Настольной его книгой являлась „Игра в бисер“ Германа Гессе».
У моей жены есть хобби: делать бусы и дарить знакомым папуасам. (Я уже об этом писал – когда и где не помню, потому что пишу километрами, степью небесною, цепью жемчужною... мчитесь вы, будто как я же, изгнанники...). Сверленые кусочки янтаря, искусственный испанский жемчуг, разнокалиберные штучки из металла, сломаная бирюзовая брошь, обломки каких-то украшений, застывшие капли лавы – все они, нанизанные на одну нить, вполне смотрелись, папуасы были довольны. Но если б возможно было одушевить каждый из этих камешков, каждую из этих стекляшек – крупиц неведомо чего – как бы они кривились и открещивались от непоходящего соседства.
А еще это мне напомнило, как я ходил в кино в Мальме. Второй состав – тогдашний темиркановский оркестр – вернулся из турне по Скандинавии. Толстый скрипач Гриша Каплан говорил, что лучше Мальме на земле нет ничего: тишина, благодать, вот бы где он хотел жить. Мне, невыездному, «это Мальме» могло только сниться.
Снилось, что в Мальме я пошел в кино. Со мной собирательная «она». Кто именно, сказать трудно, лицом – Колосс Мемнона. То это Сусанночка, мы еще не поженились, и все в оркестре утешают: вот увидишь, как только женишься, сходу станешь выездным. А то вдруг Элизабет Тэйлор – в темноте все кудри темны. Свет уже погас. В луче света кишит то, чем мы дышим. Бочком протискиваемся вдоль зрительских колен и садимся на два свободных места. Мне досталось место для карлика: в ряды кресел вкраплены стульчики с высоким сиденьем и подножкой. Но снова идти сквозь строй колен я не готов. «Она» даже не замечает, как я терплю, кривясь и открещиваясь.
Вскоре в Мальме я побывал наяву, тоже с оркестром, но под другим флагом. И сходил в тот же кинотеатр, на тот же фильм, их показывают только в Мальме. На рубеже шестидесятых-семидесятых Швеция – образец продвинутости.
«Мертвая точка». Все писсуары заслонены, кроме крайнего в ряду. Он привинчен к стене на уровне колен взрослого человека. Пренебрегаешь неудобством, пусть даже чреватым неопрятностью – почему-то показалось глупым стоять здесь без дела – а после уже одесную увидел своего брата-оркестранта. И долго потом стеснялся его возможного недоумения. Не объяснять же: дескать оказался только один свободный – этот низенький.
Сегодня в Мальме подобного бы не случилось. Женская фракция Риксдага добилась отмены для мужчин такой привилегии, как ряд писсуаров вдоль стены. Теперь туалеты общие: по обе стороны соты с дверцами, за которыми хочешь – жни, хочешь – куй. Нет, я не против, я сочувствую бесполой пастве грядущего, когда у каждого в руке будет вместо свечи пробирка. Но зачем бежать впереди паровоза? Это и смешно и одновременно раздражает своей серьезностью, той, что делает феминисток несносными. (Они бы декретировали враз укомплектовать симфонические оркестры женщинами. В оркестре, с которым я побывал в Мальме, играла всего лишь одна женщина: японка-скрипачка. Арфистка не в счет. Арфа – инструмент серафический. Но лысых или усатых серафимов не бывает, только с белокурыми локонами. Зато сегодня женщин в оркестрах пруд пруди. Всё путем: мужские клетки отмирают, а на их месте образовываются женские.)
Соблюдайте рядность не только за рулем, но и во всем остальном. Во избежание неловкостей, не подлежащих разъяснению. «Один невылеченный зуб в нижнем ряду дискредитирует весь нижний ряд», – говорил мой дантист. В верхнем ряду дискредитировать уже было нечего, он обошелся мне в небольшое состояние: мосты, имплантаты, коронки. Порой человек умирал, а те, кому по заполнении формуляра в бухгалтерии больницы выдавали обручальное кольцо и веточку золотых зубов, еще долго расплачивались с дантистом.
Бейт-Анаси, Президентский Дворец (иврит).
К своему без протекции я бы ни за что не попал: к нему записываются за год. Однажды в приемную вошла Нина Кацир и села одесную меня. Несколько дней назад я выступал в Бейт-Анаси, тогда мы с нею перемолвились несколькими словами по-русски. Я почтительно ей улыбнулся и опустил глаза, не смея первым заговорить. Мое смущение передалось и ей. Или наоборот, это ее смущение передалось мне – знатные тоже смущаются. Возникла неловкость. Остальные сидели потупившись, хотя не уверен, что признали в ней первую леди – в очереди к врачу, к зубному врачу, все скучные. Прошло минут пять или десять, прежде чем вышла ассистентка и проводила ее в кабинет.
В одном ассоциативном ряду с этим воспоминанием стоит некий политический казус. Ибо неисповедимы пути ассоциаций. Когда Рейган пригласил на встречу в Белый дом нескольких видных диссидентов, то Солженицын ответил отказом: он не желает быть в ложном ряду. Я невольно представил себе челюсть, в которой отсутствует клык.
Об этом было в «Русской мысли», которую я одно время получал в счет гонорара – со мной обыкновенно расплачивались авторскими экземплярами, ошибочно полагая, что довольно с меня и того, что я зарабатываю как скрипач. Позволю себе заметить – не как скрипач, как писатель: где ряд имен, там и обиды, столь же непросчитываемые, сколь и болезненные. Не надо, не хвалите меня, не делайте мне приятного. Нарядные гости, хрусталевич, запотевшая матрешка водки, мимо промчалась на тройке красная икра марки «Лемберг» (много званных да мало избранных), инженерские тосты «с юмором». Мне и так хорошо, не обязательно говорить мне, что я сегодня пишу лучше всех, – невольная заинтересованность на моем лице, – я и Прилепин.
В буфете только и слышится: «Дайте одно кофе», а какой-то восточный человек просит: «Один кофе, – уже умиляешься, – и один булочка».
Кстати, и L о том же. Кто-то восторгается: «Какая проза, какая проза... Вы да Макine». И комплимент насмарку. Мало радости снискать одобрение у тех, кому нравится Макин.
Так что лучше б обругали русофобом. «Русофоб? А не пошел бы ты...» Посылаешь с удовольствием: отлично, когда есть кого посылать. Да хоть бы и вовсе промолчали, не заметили – чем выдали бы номерок на облицовку мрамором за компанию с X или Y. Сделавшись писателем-невидимкой ты, по крайней мере, допущен к экзамену на умение презирать. Сдашь – будешь довольствоваться «сознанием сего» (того, что «я сегодня лучше всех»), а это приближает к совершенству, о котором тибетские монахи и не мечтали.
Попробуй пройди испытание похвалою, так чтобы поместивший тебя в один ряд с X, Y, Z сберег свою репутацию в твоих глазах. Зато и не смеешь называть имен. А упомянув Прилепина или Макина, ничем не рискуешь, хотя бы и предпочел назвать кого-то другого.
"Скажи, что ты читаешь, и я скажу тебе, кто ты». Молчание – золото. Наверняка поэту, написавшему: «Наступи на меня, и я Тебе пятку согрею», легче было бы сознаться в том, что он пользуется словарем рифм, чем в том, что прячет под подушкой зачитанную до дыр повесть Бруштейн «Дорога уходит в даль».
Чтобы умело вести светский разговор, требовалось держать язык за зубами. Это актуально и поныне, если хочешь блистать в тусовке. Увы, чтобы держать язык за зубами, нужно иметь хорошие зубы. Ряд крепких здоровых зубов – жемчужную цепь, а не Сусанночкины бусы.
«Беляевские пятницы», или, как их еще называли, «беляевские журфиксы» – музыкальные вечера в доме нотоиздателя М.Беляева.
Я непригоден: А – для пляжного волейбола и Б – для культивированного застолья. В Москве девяностых я попал на одну из «беляевских пятниц», только с креном в литературу. По обеим сторонам стола сомкнули ряды замечательные москвичи более или менее моего поколения, полные жизни, и среди них Акунин – Гарун-аль-Рашидом, еще до своей распечатки.
Я был бессилен перед своим «интуризмом», обрекающим на непонимание шуток – этот первый из семи смертных грехов тусовки. Или могу вдруг ни к селу ни к городу спросить:
- Кто будет следующим президентом?
А кругом обмениваются полузакавыченными фразами. Каждая со смешком пасуется дальше, на ходу модифицируется – смысл в том, чтобы не дать ей уйти за линию поля.
Это как если б кто-то произносил: анекдот номер семь. Или: анекдот номер двенадцать. И все: ха-ха-ха! А кто не «ха-ха-ха» или, что еще хуже, «ха-ха-ха» не к месту, как будто впервые слышит, тот внушает подозрения, заставляя думать о себе невесть что. Принцип четок – от слова «чётки»: в ряду зерен пальцы вдруг нащупали кубик.
Сразу вспоминаю, как лет за двадцать до этого – это когда я вернулся из Мальме – мы с Сусанночкой наведались к моему кузену. Собралось много народу. За «интуриста» был странный тип: гоготал невпопад и всё доставал из кармана свою красную паспортину – в тогдашнем Израиле невообразимую. Да и воспринималось это как нарочитая демонстрация увечья – из тех, что вынуждает не снимать трусы даже в бане.
- Пойдем отсюда, это стукач, – сказала брезгливая Сусанночка.
Собственно, Гарун-аль-Рашид был стукачом, только стучал самому себе. А этот, еще безымянный, но уже благословленный Набоковым, почти Державиным, если и не стал Пушкиным, то не будем искать утешения – стал Сашей Соколовым, и то хлеб.
Времена совсем баснословные – новый 1963 год, пятый час утра. Кузен тащит меня, семиклассника, к себе (и на себе). Он жил на углу Миллионной и Зимней Канавки. Три других угла представляли собой Конногвардейские казармы, Архив Адмиралтейств-коллегии и Императорский Эрмитаж. Дискредитировала ли коммуналка, в которой он жил, Эрмитаж? (Вопрос к моему дантисту.)
Плача, я орал: «Папу люблю, маму люблю и Ван-Гога люблю». Можно ли любить «Роллингстоунс», имея своей настольной книгой «Игру в бисер»? (См. некролог Иванову-Горнфельду в парижском «Эхе».) Объясняю. У пьяного школьника на языке то, что мучило его, что постоянно на уме: как быть, когда не хочешь идти предуказанной родителями стезей? Учиться на скрипке, вступать в комсомол, становиться «выездным». А хочешь наперекор всем, как Ван-Гог. Потому что одержим этой страстью – перечить, но жалко папу с мамой, как же они? «Папу люблю, маму люблю и Ван-Гога люблю» было моим «быть или не быть». Кузен долго еще потом рассказывал, как «Василий накирялся и кричал на всю Дворцовую: „Люблю маму и Ван-Гога“».
Папуасы в восторге от бус, где одна бусина не похожа на другую. Обвешанные бусами, они прилюдно пьют свой кофе и едят на здоровье свой булочка. Они обрадуются случаю исправить «небесную степь» на «лазурную», но суррогатный кофе от настоящего и булочку от ее муляжа они отличить не в состоянии. Сожрут по-любому. А запершись, будут долго и счастливо обгладывать кость.
«Гробница Куперена» – фортепианная сюита М.Равеля».
А Сусанночка мне на это: «Во-первых, папуасов нет, все люди белые независимо от цвета кожи. Во-вторых, можно ухаживать за могилой Куперена и пролить слезу под песню „Хотят ли русские войны“». – «Как?» – «А сентимент? А папа, который на Девятое мая выпивал свои ворошиловские сто грамм? Я папу люблю и Равеля люблю» Решаешься записать текст даже когда площадь соприкосновения с адресатом ничтожно мала. Думаешь: а ну как дойдет? Текст как пациент: чем безнадежней, тем благодарней.
Новая книга элегий Тимура Кибирова: "Субботний вечер. На экране То Хотиненко, то Швыдкой. Дымится Nescafe в стакане. Шкварчит глазунья с колбасой. Но чу! Прокаркал вран зловещий! И взвыл в дуброве ветр ночной! И глас воззвал!.. Такие вещи Подчас случаются со мной..."
Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».