23.11.2012 | Pre-print
IN IUSTITIAM — 1Против справедливости
Зло надлежит... истреблять или наказывать? Понять вопрос, понять правомерность самой постановки его – большего не требуется.
Как-то сослуживец отозвал меня в сторону. По-немецки я бы сказал «коллега», но по-русски мне трудно дается это слово. В отделе винно-водочных изделий некая личность обращается к вам: «К-к-коллега...».
-- Иона, мне надо тебе кое-что сказать, – обращается ко мне сослуживец... тоже нехорошо, слышится что-то от «сослужителя». С утра до вечера сослужаем в местном храме Аполлона. Это 160 км южнее Гамбурга, 290 км западней Берлина, 360 км севернее Франкфурта-на-Майне и примерно столько же восточнее Кельна. Четырехзведочный «Ганновер», тридцать два года как снимаю в нем номер – окнами на уцелевший в войну т-образный перекресток в югендштилевских кудряшках. В двух трамвайных остановках от меня могила Лейбница, разрешавшего неразрешимое: если Бог благ, то не всемогущ, а если всемогущ, то не благ.
-- Иона, не хочу, чтоб до тебя это дошло в виде каких-то сплетен. Лучше я сам.
Я весь внимание. Превратился в слух. Официант в форме ушной раковины. Я пользуюсь доверием товарищей. В хорошем смысле слова. То есть не пользуюсь им с дурными целями. Иона – нравственный авторитет. Как та израильтянка, к которой позвонила умирающая от спида Изольда Эйхлеб: «Молись обо мне, вы там ближе к Богу».
-- Иона, я – гомосексуалист, «ich bin homosexuel».
Это было началом «отверзения уст». Когда еще непривычно, но уже можно. Звучит как «да, я еврей и не стыжусь этого». Следующая фаза: «Да, я еврей и горжусь этим». Начнутся свои «парады гордости».
Сухощавый мужчина-мальчик с острым лицом, щеки не нуждаются в бритве. Вроде бы у него была дочь.
-- Я долго боролся с собой, но больше не готов.
-- Мы оба были одинаково вне закона, – а про себя подумал: «Самого по первому бы доносу...».
За ним водилось: высчитывать, кто вместо кого играл, и если заподозрит, что игравший брал деньгами – тут же в шатер к начальству. Как человек принципиальный, он печется о каждой не по уставу застегнутой пуговке. В Третьем Рейхе сообщивший о нем в полицию тоже свершал бы чин законопослушания – вовсе необязательно, что доносил из чувства гадливости: «Мужик с мужиком».
Это в России доносчику первый кнут. На словах. В России вообще расстояние между словом и делом в одну шестую суши. Оно и к лучшему. Точно также в Латинской Америке. Борхес пишет, что любое сотрудничество с полицией для аргентинца позор, этим он отличается от англо-сакса. («Дело в аргентинской полиции», – возразит англо-сакс.) Гаучо, перекатывая во рту свою сигару, с презреньем смотрит голливудскую ленту: тайный агент корешится с гангстером, чтобы потом его выдать.
С доносительством, не стыдящимся себя, с доносительством само собой разумеющимся, с доносительством, белым как бант отличницы («Эра Христофоровна, а чего он списывает?»), я столкнулся в армии. Я потерял «рожок», то есть здесь так не скажешь: представьте себе корову с брусками вместо рогов. Магазин у меня всегда лежал в одном из карманов моих многокарманных штанов. Карманы делятся на «глубокие» и «дырявые», мои – и то и другое. Люди теряют кошельки, в которых полно денег – а тут пустой «махсанит»: так на иврите называется эта штука, позабытое слово.
Поздней нашел себе другой. Счистив с него землю, сунул в карман, а вскоре слышу: «Эй, Иона, тебя зовет Шломо» (лейтенант). Оказывается, на меня настучали, что дескать свой потерял, а этот украл со склада – недавно с одним солдатом мы разбирали такие же новенькие, затянутые девственной пленкой, в масле. Прихожу к Шломо. «Ты взял махсанит со склада?» – «Нет, это мой». – «Покажи». – «Вот, смотри».
Ябедник (помню его имя: Амос, он приезжал на «триумфе» с близлежащей фермы) даже бровью не повел, когда я попенял ему на нетоварищеское поведение («мы же хаверим»). Какой я ему хавер, я был русский, я был ашкенази. Но главное – поцеловать эфенди руку и потом неделю не чистить зубы. Запад тоже носит паранджу, но как раз то, что на Западе скрыто под ней, Восток, не стесняясь, демонстрирует.
Есть у этого и обратная сторона (лучше сказать «была», представляемый сефардами полуфеодальный Магриб, который я еще застал, ныне в прошлом). Евангельское «Мне отмщение, и Аз воздам» понятней монархическому Востоку, чем республиканскому Западу, при условии что исходит от земных владык – начиная от лейтенанта и кончая султаном. Кого казнить, их дело, твое – исполнять их волю и самому не попадаться на том, за что сажаешь на кол другого. Например, на том, что за пять лир сам же нанимал меня (тот же Амос) дежурить ночью на воротах. Я и сегодня соглашаюсь за пятьдесят евро сыграть за кого-нибудь спектакль (и так до конца дней буду бегать по халтурам, чтобы те, кого люблю больше чем самого себя, могли этого не делать).
«Иона ведь женское имя, – говорит Амос. – Ты мне скажи, почему вы, русские, приехали в Израиль на все готовое, почему вас в сорок восьмом году здесь не было?». Неправда, вопиющая к небесам, заслуживает небесной кары. А жаль, что не земной. Заломить бы руки и мордою по-земному намазывать стол, чтоб впредь помнил.
В школе с таким именем, как у меня, было непросто, зато я нарастил шкуру бронзатавра (мне так больше нравится, чем «бронтазавра»), что позволяет радоваться жизни при всех обстоятельствах. Может и хорошо, что «Ионыча» проходят в девятом классе, а не в третьем – тогда бы я перешел на легальное положение намного раньше и был бы нежен и раним. Странно, что в Израиле пророк Иона не в чести, хотя пророку Амосу давал фору: только история с китом чего стоит. А подстава с Ниневией – которой он предрекал гибель именем Господа, а Господь взял и передумал, выставив его на посмешище «ста двадцати тысячам, не способным отличить левую руку от правой».
(1) Молящийся еврей ежедневно славословит за это Бога».
Тем не менее амосов в Израиле наберется на дивизию, и не одну, тогда как в праве Ионы возблагодарить Всевышнего за то, что не сотворил его женщиной (1), уверенности нет. Мне запомнился один Иона: прокурор Иона Блатман на процессе Ивана Демьянюка. Его задачей было сделать из украинца-вахмана второго Эйхмана. Обвинитель на показательном процессе – отрицательный герой. Лягушку надували, пока она не лопнула. Я был на заседании, когда мой тезка пытался доказать, что Демьянюк не такой уж и кретин, а Демьянюк стоял на своем: нет, кретин, ваше благородие. Между ними произошел швейковский диалог (на самом деле «Швейк» жутковатая книга):
-- Не прикидывайтесь слабоумным, вы закончили десятилетку.
-- Никак нет, я закончил пять классов.
-- Но вы учились в школе десять лет. Как это может быть?
-- Осмелюсь доложить, я в каждом классе оставался на второй год.
-- Вы были пионером?
-- Так точно.
-- Значит, вы не могли оставаться на второй год.
(2) Арманд Хаммер – американский предприниматель, находившийся в доверительных отношениях с кремлевскими руководителями, начиная от Ленина и кончая Горбачевым.
Смертный приговор Демьянюку был встречен объятиями присутствующих, слезами радости. Процесс транслировался по телевидению, на него водили школьников, ему сопутствовали знамения. Так приглашенная защитой женщина-эксперт (ставился вопрос о подлинности удостоверения, представленного КГБ при посредничестве услужливого Хаммера (2), вскрывает себе в гостинице вены – ее спасут. Один из адвокатов выбрасывается из окна высотного здания в центре Иерусалима («К нему явились призраки замученных» – из разговоров). Чуть ли не на его похоронах Йораму Шефтелю, главному защитнику, плеснули в лицо кислотой.
(3) БАГАЦ (Бейт Мишпат Гавуа ле-Цедек), переводится как Высший Суд Справедливости, последняя судебная инстанция Израиля.
Но советская власть кончилась, и окривевшему на левый глаз Шефтелю удалось раздобыть документ, по ознакомлении с которым БАГАЦ (3) счел вину Демьянюка недоказанной. Задача суда блюсти закон – справедливость же лишь постольку, поскольку закон справедлив, а это всегда спорно. Высший Суд Справедливости? Почему не «Высший Суд Праведности»? («Цедек» также и «праведность».) В еврействе праведник – тот, кто соблюдает закон, а не решает, справедлив он или нет. Если «еллин» говорит: «Dura lex» – «Закон суров, но это закон», то иудей в своем смирении идет дальше: «Закон необсуждаем». Когда Демьянюку «удалось уйти от справедливого возмездия», раздались утешные голоса: вот какие мы, а ведь среди судей были пережившие Холокост. Как это понимать? Еврейскому судье достало сил исполнить свой долг – соблюсти закон, вопреки желанию поступить по справедливости? То же самое что сказать: я горд тем, что мне не приходится стыдиться.
Спустя без малого двадцать лет Демьянюка снова экстрадировали, тоже под барабанный бой масс-медиа – на сей раз по запросу Германии. Помню, как хронически выступающий по «Эху Москвы» милый вкрадчивый либерал, вечно напоминающий, что до вынесения приговора никто не может считаться виновным, вдруг воскликнул: «Чтоб он там сдох у параши!». Это в европейской-то тюрьме – параша. То же, что «мочить в сортире».
Любая попытка показательного процесса – показательна, вне зависимости от того, удалась она или нет. Носилки с Демьянюком бороздили океаны, дабы баварский суд мог признать его соучастником в убийстве тридцати тысяч человек – столько евреев было уничтожено в Собиборе за время, что бывший красноармеец Демьянюк служил там охранником. (Защита: «Хотите вину за геноцид свалить на других?».)
Есть преступления, несовместимые со сроком давности – бывают же ранения, несовместимые с жизнью. На этом основании Кромвеля «повесили за труп», предварительно вытряхнув из могилы. А вот преступлений, несовместимых с жизнью, в Европе больше нет. Демьянюка за соучастие в убийстве 30000 человек приговорили к наказанию в виде пяти лет лишения свободы – в той мере, в какой он мог бы ею пользоваться, не будучи наказан, то есть практически в нулевой, что суд и вынужден был констатировать, отпустив его носилки на все четыре стороны, а именно в старческий дом через дорогу.
Суд над Демьянюком – топорная пародия на процесс Эйхмана. В тот год (1961) я пришел в синагогу и сказал, что мне исполнилось тринадцать. На мне гимнастерка, медная погнутая пряжка где-то сбоку под грудью, фуражка с черной пластмасской козырька. Сегодня в этом суррогате «дореволюционности» чудится что-то симпатичное – так вот: казарма. Был праздник кущей (суккот), под деревянным навесом позади синагоги сидело несколько бородатых мужчин в простонародных кепках, с виду сектантов – да, собственно, они ими и были: в пристройке молились хасиды. Я сказал, что мне исполнилось тринадцать лет. Один из них навертел на меня тфилин с ловкостью, с какой Александр Скерцович наверчивал Шуберта, и я повторил за ним слова молитвы. После чего пожертвовал пятнадцать копеек, отложенные на сахарную трубочку. Про лимон с зеленой веткой мне было сказано, что это «оттуда».
На всем, что «оттуда», лежала печать запретности... Нет, сказать так – не сказать ничего: печать запретности лежала на мороженом, на сахарной трубочке, от нее толстеют, а мне толстеть уже дальше было некуда. Но «оттуда» – «оттуда» просто ничего не просачивалось, вообще ничего, под запретом само имя: услышанное в любом контексте, кроме совсем уж бранного, оно было на вес золота. И вдруг печатные органы отметились статьями о процессе Эйхмана. Красной нитью проводилась мысль, что это фарс, ибо ни чем иным израильское правосудие быть не может и справедливости от него не жди, вон даже сам Эйхман говорит: «Не верю, что эти судьи меня повесят». В киножурнале «Иностранная хроника» на полминуты кадр: Эйхман на скамье подсудимых, и диктор бесстрастно поизносит слово «Израиль», на весь зал, не понижая голоса.
«Надо, чтоб каждый мог подойти и отщипнуть от него кусочек», – поделился со мной своим виденьем справедливости двоюродный брат. Как и я, он стеснялся собственного имени. Знакомясь, представлялся Даней (а я – Леней, Даня и Леня – два сапога пара). Когда я прочитал «Саламбо», то вспомнил сказанное им: надо, чтоб каждый мог подойти и отщипнуть от него кусочек. «Но кому из граждан поручить пытать его, и почему лишать этого наслаждения всех других? Нужно было придумать способ умерщвления, в котором участвовал бы весь город, так, чтобы все карфагенское оружие, все предметы в Карфагене, до каменных плит улиц и до вод залива, участвовали в его избиении, в его уничтожении».
«Известия», «правды», «огоньки», по существу, были правы, заведомо не веря в справедливость израильского суда: наказание не будет соразмерно преступлению. Не вешать надо, чтобы мгновенно с мешком на голове проваливался в люк, и даже выражения лица не увидишь, а подвесить – в клетке с раскаленными прутьями, ни днем ни ночью ему не прислониться, просовывать будут пищу из смердящих потрохов, смешанных с раздавленной желчью, а для утоления жажды – губку пропитанную уксусом. Тогда каждый мог бы взглядом отщипывать от него по кусочку, пока не утолит свою жажду – неутолимую, безмерную жажду справедливости. Кто поучал: «Смысл наказания в удовлетворении потерпевшего, мера наказания в сердце потерпевшего»?
Довольно рано я стал испытывать внутренний дискомфорт при мысли о Нюрнбергском процессе (в детстве на полке серый двухтомник под таким названием). Суд народов, бухенвальдский набат, сидение на одной жердочке Сталина, Рузвельта и Черчиля – это как пущенная в обращение фальшивая ассигнация, на которую тем не менее можно много чего купить.
Новая книга элегий Тимура Кибирова: "Субботний вечер. На экране То Хотиненко, то Швыдкой. Дымится Nescafe в стакане. Шкварчит глазунья с колбасой. Но чу! Прокаркал вран зловещий! И взвыл в дуброве ветр ночной! И глас воззвал!.. Такие вещи Подчас случаются со мной..."
Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».