Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

03.12.2012 | Pre-print

IN IUSTITIAM — 2

Против справедливости

Я смотрю на мир глазами аболициониста – и всегда смотрел, особенность строения глаза. Для кого-то аболиционизм слеп. Во-всяком случае, он неделим и не знает исключений. Смертная казнь равняется смертной казни, различие лишь в способе ее осуществления: либо «р-р-раз – и с концами», либо «медленно и печально». В истории с Брейвиком устрашающая сцена завования испанцами Америки перенесена в наши дни: берег, заросли, тщетно ищущие спасения туземцы и планомерно и беспрепятственно истребляющий их конкистадор. Но по содеянном у Брейвика находятся единомышленники... нет-нет, совсем о другом. Пожелание, чтобы Брейвика казнили, высказанное одним из судебных заседателей, не что иное, как переход на его сторону – и это в стране, где уже сто лет как верховодят аболиционисты смертной казни. Сколь хрупок лед человеческой цивилизации! Брейвик – разновидность техногенной катастрофы в масштабе небольшого пассажирского самолета. Все мы ходим под Богом, у Которого тоже не обходится без брака. Оправдывающие Бога (занятие, согласно Лейбницу, зовущееся теодицеей) скажут, что это – ниспосланное нам испытание. Коли так, то это ниспосланное нам приемное испытание, которое надо успешно сдать, чтобы быть принятым в рай.

«День за днем идут года, зори новых поколений». И вот уже стало возможным усомниться в бесспорности Нюрнбергского процесса с правовой точки зрения, при условии, что не ставится под сомнение его справедливость. Суд, который творится не именем закона, а именем справедливости. Отлично. Нюрнберг был необходим, как и Хиросима, отчего он не перестает быть профанацией суда, а она – военным преступлением. Примирить это противоречие нам не удастся, как Лейбницу не удалось примирить существование зла в мире с благостью его Творца. Повторяю, «день за днем идут года», когда-нибудь в мифологическом словаре будет сказано, что Нюрнбергский процесс – одно из имен богини справедливости.

Иных прилагательных я избегаю: «бесчеловечное преступление» (как будто бывают человечные), «чудовищная сцена». Это из лексикона безъязыких, а еще – рвущихся в первые ряды активистов чего бы то ни было, а еще – труса: только б не выдать свое безразличие. «Устрашающая сцена» – мой максимум. Означает, что страх, которым охвачены ищущие спасения на иллюстрациях в книге Бартоломе де лас Касаса «История Индий», передается и мне, далекому читателю.

У меня не хватило бы мужества суд над Эйхманом назвать дочерним предприятием Нюрнбергского процесса. Когда судили Эйхмана, земля еще дышала, и выкликались десятки своих имен, среди которых имена тех, «кого любили больше, чем самих себя», – а не миллионы заемных. Это еще не была пятимиллионная абстракция. Вот бы где сгодилась техника побивания камнями – чтобы каждый мог бросить свой камень. «Поэтому старейшины решили, что он пойдет из своей тюрьмы на Камонскую площадь, никем не сопровождаемый, со связанными за спиной руками; запрещено было наносить ему удары в сердце, чтобы он оставался в живых как можно дольше; запрещено было выкалывать ему глаза, чтобы он до конца видел свою пытку, запрещено было также бросать в него что-либо и ударять его больше чем тремя пальцами сразу».

Побить камнями – варварство, а «повесить за шею вплоть до наступления смерти» – нет. Суд над Эйхманом никаким судом не был: похищен, обвинен, судим и казнен одной и той же рукой, но на исподе этой руки был наколот лагерный номер. «Хорошо, побейте камнями, – сказало человечество. – Это наша вина», – и отвернулось, чтоб не смотреть, а ему: «Нет, смотрите, коль это и ваша вина». Это было вторым рождением государства Израиль.

(1) Биньяней Ха-Ума – иерусалимский «дворец съездов», в одном из помещений которого судили Ивана Демьянюка

Ханна Арендт наблюдала эти роды вблизи, о чем рассказала в своей беспримерной по интеллектуальной смелости книге «Эйхман в Иерусалиме. Банальность зла». (Парадокс: Лейбниц похоронен в двух остановках от моего дома, а Линден, где родилась Ханна Арендт, которая куда ближе, – в семи.) Ее Эйхман – Демьянюк, которого я увидел в Биньяней Ха-Ума (1): существо, выхваченное случаем из безликой массовки, чтобы стать исчадьем ада. Бритоголовый, с бычьей шеей, упирающийся: «буду боротыся», – не хватало сивых усов, спускавшихся хвостами, а так вполне: «Набежала вдруг ватага и схватила его под могучие плечи. Двинулся было он всеми членами, но уже не посыпались на землю, как бывало прежде, схватившие его...».

(2) «Историк и поэт различаются тем, что первый говорит о действительно случившимся, а второй – о том, что могло бы случиться, следовательно возможном по вероятности или по необходимости». (Аристотель, «Поэтика».) Первоначально Демьянюк обвинялся в том, что был надзирателем-садистом по прозвищу «Иван Грозный». Поздней, уже после вынесения смертного приговора, адвокату Шефтелю удалось документально подтердить факт гибели «Ивана Грозгого» (некоего Ивана Марченко) при освобождении лагеря Собибор. «Ну, был он обычным вахманом», – сказал мне М.Хейфец, автор книги «Украинские силуэты», насмотревшийся на таких вахманов за годы своего заключения. Советские диссиденты, в том числе и жившие в Израиле, тогда выступали на стороне Демьянюка.

А чуть менее полувека назад – охранник в эсэсовской форме, которую естественным образом предпочел красноармейской. Если учитывать, чéм было колхозное строительство на Украине и чéм был для красноармейца немецкий плен, оно и понятно. Как и то, что Демьянюк жалеть жидив не станет. Разве его кто-нибудь пожалел, когда он с другими пленными околевал от голода, дичая как зверь? Но при этом он не был «Иваном Грозным», которого линчевала толпа. Он мог им быть, и судят его за это – поскольку мог им быть означает: не мог им не быть или, или, по формулировке немецкого суда, был им «с высокой долей вероятности» (2) . Главное, все хотят, чтоб он им был: украинец-коллаборационист – какая разница, у каждого один и тот же сорок седьмой размер петли.

Теперь, что такое Эйхман? Вселенная смертей, которая умещалась в ящике письменного стола. Он – демиург зла. У Ханны Арендт обидным... нет! оскорбительнейшим... нет! катастрофическим для всех нас образом Эйхман – добросовестный чиновник. Его понятия о зле и благе, заповеданные нам Господом Богом – в которого он верит, пребывая в полной гармонии со своей буржуазностью – редуцированы до простых и ясных вещей: благо – это честный труд на благо своего дела (даже не Родины). Кто честно трудится на благо своего дела, тот благ. «Вряд ли можно было найти человека, который так жил бы в должности, как...» Эйхман. «Мало сказать: он служил ревностно, – он служил с любовью». Кто готов утверждать, что он не соответствовал своему месту, не соответствовал занимаемому им посту и, следовательно, не был хорошим человеком? А Башмачкин, Акакий Акакиевич, был хорошим человеком? Он с не меньшей любовью исполнял свои обязанности каллиграфа, не мыслил себя вне работы, которую брал на дом. Он до того любил упражняться в письме, что снимал копию для себя, ставя бумагу в зависимость от адреса, а не по смыслу (в оригинале: «слогу»). Последний ему не то чтобы оставался неведом, он был ему не нужен, бумага была ценна лишь тем, кому адресовалась. И потому, когда Акакий Акакиевич говорил: «Я брат твой», Эйхман мог бы ему ответить: «А я твой».

И для такого возводить виселицу выше солнца?! И его прах развеивать по морю?! Истреблять в его лице зло?!

Л.Ю-ъ: «Ханна Арендт дала себя одурачить, поверила, что он – исполененный служебного рвения чиновник. Позднейшие документы его изобличают как одного из архитекторов Катастрофы». Иногда, хотя и редко, мне случается влиять на Л., но тут она – скала. Германия, как и Цветаева – ее безумье, и я не знаю, что спасает меня в такие моменты от ее негасимой ярости.

Допустим, Ханна Арендт дала себя одурачить: и впрямь «один из архитекторов Катастрофы», один из демонов, поднявшийся на Бога и сумевший на треть выгрызть Его народ. Зачем понадобился дьяволу этот маскарад на суде – неужто у него оставалась надежда на то, что поверят и побрезгают мелочиться казнью? Он мужественно вел себя на помосте, вскричал сакраментальное: «Прочь! Не завязывать глаз!» и с последним выдохом выпалил здравицу за Германию, Австрию и Аргентину, страны, которым присягнул. Или это тоже в идеалах буржуазной добропорядочности: мужество, верность, порядочность (от слова «порядок»), отсутствие клякс?

(3) Созданный немцами орган еврейского самоуправления в гетто

Быть может, и меня что-то коробит в книге Ханны Арендт – высокомерие, которое вычитываю между строк, – к ост-юден. Я узнаю в нем продолжение немецкого высокомерия ко всему, что простирается на восток, но я не хочу узнавать в себе то, что в других отношу на счет восточно-европейского комплекса неполноценности, а там уже дальше – русской мнительности. Думаете, не говоришь в сердцах этой долгоносой еврейке, эмансипированной под немецкого интеллектуала, зато и презиравшей идиш, как презирали его еще только в Израиле («меканье баранов, идущих на смерть»), покуда суд над Эйхманом не показал, что выгодней быть жертвой, чем палачом, но ведь Ханна Арендт об израильской выгоде мало пеклась, потому и описала суд над Эйхманом – как описала; думаете, не говоришь в сердцах: кто дал тебе право судить тех, на чьем месте, не приведи Господь, оказаться? Несчастный «юденрат» (3), люди, стоя на краю ямы, за колючей проволокой, околевали от голода, дичали как зверь... как Демьянюк... как смеешь быть судьей им? Тем, на чьем месте ты не был – это я уже к себе – не был, но мог быть. Уже одного этого довольно, чтобы судить самого себя – за то, что не мог не сломаться, не мог не озвереть, не мог не нацепить на руку белую повязку и не взять в руки палку.

Нетерпимость к себе единственный способ бороться с нетерпимостью в себе. Клин клином – способ, может, и не лучший, но единственный нелицемерный. Надо быть немножко мазохистом, мазохизм по определению есть выражение терпимости.











Рекомендованные материалы


23.01.2019
Pre-print

Последние вопросы

Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».

26.10.2015
Pre-print

Мозаика малых дел — 17

Театр начинается с раздевалки. Большой театр начинается с Аполлона, который, в отличие от маршала Жукова, правит своей квадригой на полусогнутых. Новенький фиговый листок впечатляет величиной, больше напоминает гульфик и сгодился бы одному из коней. Какое счастье, что девочка, с которой я учился в одном классе, теперь народная избранница.