06.11.2012 | Pre-print
Вспомнил молодость — 2Фрагменты нового романа Леонида Гиршовича - часть вторая
Каждый отпущенную ему меру удачливости, счастья, блеска «носит с собой». Кто блистал на берегах Невы, тот обречен блистать в любой точке земли – либо исчезнуть с ее лица. Ну, а кто не блистал... или не очень блистал? Даже в том, идеологизированном Израиле, озабоченном приисканием работы для «новых олим» (мол, мы приехали в колхоз, дело каждому нашлось), возрастной потолок – как потолки в новых домах. Да еще по трапу спускаются «один со скрипкой, другой с виолончелью, а кто без – те пианисты».
Трудно не согласиться с тем, что «первое впечатление: ты в воздушной струе, выбрасываемой еще горячим мотором самолета, и стоит только сделать шаг вперед, как выйдешь из нее». Нет, не выйдешь. Азербайджан под протекторатом США – это второе впечатление. Соседка выразилась по-другому: «Такое чувство, будто я в эвакуации».
Отовсюду слышны сетования на здешние нравы, на отсутствие культуры. Виной тому комплексующая самоирония израильтян – «землепашцев с автоматами» – выдаваемая за израильскую модель поведения. «Мы израи´льски-примитивски, на головах дурацкие колпаки» («кова тембель» – панама сельскохозяйственного рабочего). Бесцеремонно хлопают тебя по плечу: имей терпение («савланут»). Когда в полку меня спрашивали, чем я занимаюсь, то вторым вопросом было: «И с этого можно жить?» – «Эфшар лихьот ми зэ?». Для них музыкант играет на свадьбах.
Альтернатива им – пейсатые дятлы. Ношение кипы обязывает. Мицвот – предписаний благочестия – не то пятьсот тринадцать, не то шестьсот тринадцать, я вечно путаю. Неофиты, те бросаются с головой в омут. Полуподпольных неофитов – правда, православия – я встречал еще в Ленинграде, евреев в том числе. Когда в седьмом классе наперекор моей лени меня хотели записать в бассейн, построенный в бывшей церкви, – чтобы похудел – я придумал отговорку: бассейн в церкви это огромная купель. Плавать в церкви это креститься в особо крупных размерах. Дед Иосиф испугался.
Я избежал двух соблазнов, подстерегавших еврейских культурных юношей в России: писать стихи и креститься. Креститься – не единственный способ узаконить свои отношения с русским языком, по крайней мере, для меня. О русской музыке я не говорю. То, что зовется душой народа – мое. Это даже смешно обсуждать. Вообще не понимаю, как можно видеть в религии способ чего бы то ни было – борьбы с советской властью или с собственной творческой несостоятельностью (горячий привет Иксу, Игреку, Зету и иже с ними). Я категорический атеист, если религия становится орудием в борьбе и тем самым уравнивается в правах с булыжником.
Неприязнь к израильтянину была видовым свойством гомосоветикуса, породы более не существующей. Как на смену неандертальцу пришел человек нынешней формации, так на смену гомосоветикусу пришел совок. Третья эмиграция все-таки отличается от Четвертой, самой многолюдной. На мельчайшие совки разбился Советский Союз, он же Совок, как называли его те, кто вел от него свою родословную. Это государство, открыто исповедовавшее приоритет целесообразности над законом, твердило о рождении нового человека. Долго оно его вынашивало в своей утробе и как только произвело на свет – околело. Явление довольно распространенное в животном мире.
Чем был Израиль эпохи детанта – для советского десанта? Мы были плоть от плоти тех, кому спустя два десятилетия, не меняя при этом места жительства, предстояло эмигрировать из реального социализма в ирреальный капитализм – ирреальный, поскольку советское общество это общество-аутист. Тот же «гайдаровский» шок в миниатюре: за стеклом есть все, кругом иномарки, а ты гол, как сокол да еще безъязык, как таджик.
В лексиконе соседа появилось новое слово: «Фекально». «Как дела?» – «Фекально». Осетрина второй свежести – еще продается, но уже не покупается. Еще не пенсионер, но изрядно второй молодости. Нельзя начинать с середины дистанции.
Государства, которое не бросало на произвол судьбы своих стариков и своих пленных, предоставляло крепкому середняку пользовать себя самостоятельно. Если не я за себя, то кто за меня? Так, под социальным углом, понимались слова, на первый взгляд «толкавшиеся локтями». Но в Израиле они обретали иной смысл: раз я сам могу за себя, то почему кто-то другой должен за меня? А те – старые, убогие, пленные – за себя не могут. За них государство, Кнессет, Рабочая партия.
У истоков социализма на земле стоят пейсатые люди с их императивом благотворительности. Чтобы безнаказанно верить в Бога, нужно иметь много денег. «Здака... <сноска: Милостыня. (Иврит.)> здака... здака...», – суют они тебе под нос банку с прорезью для милостыни. Столыпин был убит, потому что видел задачу государства в поддержке тех, в ком нуждается онó, а не тех, кто нуждается в нем. Спор старый, правильный ответ в конце задачника, промежуточные решения, даже кажущиеся удачными, только вводят в заблуждение.
Фантомным вкусовым голодом набита эмигрантская подушка долгих первых лет: уже давно перестали раздражать ивритские голоса; постепенно начинаешь сам жить по понятиям – местным (всюду живут «по понятиям», но одно дело – каботажное плаванье в виду береговой линии закона и совсем другое – заплыв за линию горизонта); даже «любовь на языке оригинала» мало по малу становится возможной, в смысле, для мужчин, а не только для женщин. Тем трудней представить себе отпадение от родной гастрономии. Торт «Киевский», конфеты «Южная ночь», «Печень трески» – вот они, вечно снящиеся «родные березки», вечный источник ностальгии. Но появление советского гастронома в Израиле могло быть лишь результатом чуда, грандиозностью своей превосходящего поворот сибирских рек или превращения Эстонской ССР в набоковскую Эстотию, а этого было еще ждать и ждать.
Для меня Израиль ознаменовался на вкус поджаристой баранкой, местами в крупицах соли. Баранка перекручена как выжатые трусики, «которые» я запивал густо-коричневым напитком из приталенной бутылки. Вкус довольно странный, а иерусалимский асфальт под миллионом солнц отдавал в этот момент едва уловимым запахом урины. Но воспоминание о пресном тесте, непривычно свежем, в сочетании с непривычной, до ломоты в зубах, ледяной «кока колой» всякий раз вводило в соблазн повторить опыт. Эти баранки, нанизанные на деревянный стерженек, давно уже исчезли с прилавков киосков, вместе с теми, кто их пек, кто придал немецкому бретцелю вид еврейского бейгале. Человек на протяжении своей жизни меняется не так сильно, как окружающий его мир. Это я о себе – и об Израиле.
Хумус, кулинарную изюминку Израиля, я долго не любил. Полюбить с первого взгляда можно только красавицу, мою жену, например. Сколько лет прошло, прежде чем, глядя из окна девятнадцатого автобуса на взмыленную полицейскую девицу, что-то кричащую водителю, я поймал себя на чувстве щемящей и одновременно щенячьей любви к этой стране – чувстве, которого немедленно устыдился. Ибо человек нигде не должен быть у себя дома
Так и с хумусом. Лишь после армии я приохотился к нему, что не могло не оттяготить меня лишними килограммами, но в моем случае это уже все равно. Началось с хумусной «Абу Шукри» в Восточном городе. Белокожий седой Абу Шукри в феске сам растирал деревянным пестом свое коронное яство, а сыновья накладывали в тарелки, поливая и посыпая всем, чем положено.
Другой «еврейский специалитет», фалафель, я отверг раз и навсегда, по причине вызываемых им изжог, которых он не стоил. Я ел его лишь глазами – на погонах моих командиров. (В тридцатые годы в Советском Союзе говорили «шпалы» – а тут говорят «фалафели». РККА и ЦАХАЛ, две аббревиатуры из разных времен, но что-то их связывало. Гнетущее. Польша? Зарево одной и той же катастрофы? Что-то с детства знакомое, как «Два капитана».)
Год продолжалась моя жизнь солдата-срочника – на иврите «садирника». В разговорном иврите со времен царя Гороха бытуют русские суффиксы: «садирник», «джобник» («придурок» – от английского job), «кацетник» («лагерник» – от немецкого KZ, «концлагерь»). После этого первое, что мы с женой сделали – заказали загранпаспорта. Утро ушло на стояние в очереди, на заполнение формуляров. В шаге от нас двое молодых пейсачей, отвечавших на ту же анкету, что и мы, ломали себе голову: дата рождения. Тщетно пытались юные талмудисты вычислить, когда же они родились по гойскому календарю. По их представлениям сейчас на дворе 5736 год. Фамилия одного из них была Пастернак. Сейчас воскликнет, обращаясь к окружающим: «Эй, милые, какое у вас тысячелетие?». (Вру. Я не знаю, был ли он Пастернаком, но почему бы и нет? Совпадения бывают невероятно меткие, по крайней мере, в Иерусалиме.)
В год 5734 от сотворения мира, в месяц тишрей, в «Шарéй Цéдек», что на улице Яффо, умирал мой дед Иосиф. Последние восемьсот метров автобус просачивается по Яффо целую вечность. Как на Марсе будут яблони цвести, так по Яффо будет бегать скоростной трамвай. Но пока не пройти и не проехать при двухстороннем движении всех видов транспорта – от дымных автобусов до пластмассовых армейских «сусит», которыми якобы питаются верблюды. «Врата Справедливости» – «Шарéй Цéдек», так назвать больницу могут только те, кто не сомневается в благоприятном для себя исходе, их праведность налицо: пейсы, спускающиеся вдоль ушей, бóроды, лапсердаки. За ними последнее слово. И слово это – Смерть. Здесь светский Израиль кончается, передавая им бразды правления. «Наша вера самая правильная», – сказал мне когда-то один из них. – «Почему?» – «Потому что наша». На это трудно что-либо возразить. Если не я за себя, то кто за меня?
Новая книга элегий Тимура Кибирова: "Субботний вечер. На экране То Хотиненко, то Швыдкой. Дымится Nescafe в стакане. Шкварчит глазунья с колбасой. Но чу! Прокаркал вран зловещий! И взвыл в дуброве ветр ночной! И глас воззвал!.. Такие вещи Подчас случаются со мной..."
Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».