Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

04.07.2012 | Pre-print

Плачущие маски — 1

То-то и оно, что оппонируешь себе, а не кому-то оголтелому, кого в грош не ставишь

Вопрос с места – а занятых мест изрядно: в «Центре Помпиду» трехдневный русский нонстоп:

-- Гектор Берлиоз был антисемитом. С каким чувством вы слушаете его музыку?

Примерно представляю себе, кем может быть задавшая этот вопрос. Еврейка с польскими корнями, личная жизнь позади, ходит по культурным мероприятиям. Своим еврейством она стреножена не менее моего. Просто мне не по чину публично задавать вопросы – разве что со мной об этом заранее условятся. Уже сорок лет, как я нашел другой способ себя показать.

Что значит быть стреноженным своим еврейством? Со мною вместе выступает писатель с ароматной русской фамилией, прославленной дважды: им самим – а за сотню с лишним лет до него мастером лесных пейзажей. Никому в голову не придет обратиться с подобным вопросом к нему, хотя, подозреваю, для этого есть основания. Его голос естественно сливается с голосом страны, в которой он, как и я, больше не живет. Ему не надо оспаривать право на русскую речь, чем постоянно занимаюсь я, будучи собственным оппонентом.

То-то и оно, что оппонируешь себе, а не кому-то оголтелому, кого в грош не ставишь. Нескончаемая схватка с самим собою идет от желания самим собою оставаться – с одной стороны не ведая, чтó сие есть, с другой стороны прекрасно понимая, кем бы ты являлся для Берлиоза.

Задача с одним неизвестным. В музыкальном упоении отрекаешься от себя в пользу Берлиоза за вычетом того, что не только не принадлежит тебе, но и в силу своей неопределенности может быть обозначено не иначе как х. Чему равен этот х – Бог весть. Что будешь иметь в остатке – Бог весть. Заплатив свой долг вычитанию, не будешь ли обречен – в русском языке, в христианской культуре – вести заемное существование, дышать ворованным воздухом, уговаривая себя, что он самый насыщенный?

В захватывающе интересной, по крайней мере, в моем случае, книге Быкова «Пастернак» почва и судьба дышат еврейством с частотою паровоза, берущего Швейцарские Альпы. Читатель пастернаковской прозы, то восторженный, а то вдруг раздраженный, я к одному не могу привыкнуть: голос автора исполнен такой неподдельной фальши (именно неподдельной), как если б эта фальшь была для него чистейшим кислородом. Словно у прозы Пастернака, при всей ее гениальности, не было обратного адреса. Так и видишь барона Шарлю, Сен-Лу с их вводящей в заблуждение нарочитой маскулинностью.

До прочтения быковской книги я не знал истории Пастернака – лишь то, что почерпнул из его прозы. Плюс Нобелевская премия, слово «Переделкино», какая-то сплетня про Нейгауза, скрябинианство. (Вопреки расхожему мнению, с музыкой у Пастернака обстояло довольно жалко – к счастью. Музыка испепеляет поэзию, как Зевс – Семелу). Но даже этого было достаточно, чтобы понять: фальшивый обратный адрес – не прием. И не средство. Он сама цель – и лишь потом уже, как это водится, немножко средство (орудийная отдача). Причиною – так мне казалось – экзистенциальная претензия видеть в себе, советском писателе, русского писателя. Экзистенциальная, ибо в глазах человека сталинской эпохи великий советский писатель – оксюморон, а масштаб Пастернака требовал от него внешней адекватности. Но чем настойчивей была эта претензия, тем «претенциозней» она выглядела, входя в противоречие с пастернаковским тоном – тоном «само собою разумеющейся правды», призывающей в свидетельницы свою сестру – природу. Подбирая ключ к «Доктору Живаго», я даже пытался отыскать его в мастерской московских концептуалистов – их влечение к сталинскому искусству тоже экзистенциально, обязательное ношение кавычек им в тягость, как ношение желтой звезды. Но им без кавычек – нельзя.

Чтобы в советское время быть русским писателем (непременное условие величия), надо стать из еврея русским человеком. Солженицын в своей курьезной книге «Двести лет вместе» (другого эпитета она не заслуживает) всемилостивейше даровал Пастернаку право считаться русским. Но еврею прекратить быть евреем так же трудно, как художнику прекратить быть художником. И когда то и другое, соединенное в одном человеке, почему-то, пусть даже по недоразумению, видится взаимоисключающим, тогда-то и затевается бой с собственным еврейством. Кстати сказать, нееврею стать евреем гораздо легче, чем наоборот, равно как принять художнический сан проще, чем сложить его с себя – признать, что исписался.

Начало эмансипации евреев в Европе положил Мозес Мендельсон, провозгласивший: «Дома ты еврей, на улице ты человек». Сам Мендельсон, прототип Лессингова Натана, еще носил кипу, его внук Феликс Мендельсон-Бартольди, в подтверждение того, что за эмансипацией неизбежно последует ассимиляция, уже крещен. Крещение, по крылатому выражению Гейне, «входной билет в европейскую культуру». Входные билеты стоят дешево, потому публика валила валом. Каждый подавал каждому пример, что психологически упрощало и без того необременительную водную процедуру, а ничем иным, как «крещением в Рейне» это быть не могло.

В Австро-Венгрии, оттягощенной славянскими землями, евреи не поспевали за своими просвещенными соплеменниками в Германии. К тому же местечковые евреи славятся своей водобоязнью. «Снова пейсах, снова в баню», – один хасид другому. Но тот же Фрейд, который приводит этот анекдот («Остроумие и его отношение бессознательному»), тот же Малер и многие-многие еще, родившиеся в патриархальной еврейской глуши, окончили свои дни в столицах Европы.

-- Если не в Освенциме, – так и тянет кто-то за язык, но нет, я этого не говорил, об этом еще никто ничего не знает, этого не может быть потому, что этого не может быть никогда. Холокост путает карты всем: и еврею, который «ведет себя на улице как человек»; и умиленному этим зрелищем аболиционисту (воспользуемся термином времен войны Севера и Юга); и традиционному европейскому антисемиту, вынужденному теперь порвать со старой доброй традицией; и Пастернаку, который настолько не принимал в расчет ктó он, что чуть ли не дожидался немцев – Быков прямо об этом не говорит, но подводит читателя к этой мысли; и даже, что самое невероятное, коменданту Освенцима Хессу, перед повешением оплакивавшему не себя, но дискредитированную нацистами (так!) идею спасения мира от евреев. Только сионизм мог торжествовать победу – пиррову в кубе. До шестидесятых, до процесса Эйхмана, восприятие Холокоста в Израиле было болезненно двойственным: так им, баранам, и надо. И стояло за этим: так нам, баранам, и надо. Еще в семидесятых я слышал: «Ненавижу идиш. На идиш говорили бараны, которых вели на убой». (Между прочим, «Эйхман в Иерусалиме» Ханны Арендт якобы так и не пререведен на иврит. Не знаю, возможно ли такое – как говорится, за что купил...)

   Нет, оставим Холокост за кадром. Еврейский вопрос и без того щекотлив настолько, что само намерение решить его отныне квалифицируется как преступное намерение. Антисемитизм перелицован на «левую сторону»: он прерогатива левых. Еврейского вопроса нет и не было. Доказано, что в строго-научном смысле слова еврейской расы не существует. И считать по-другому – преступное заблуждение. Согласно последним наиполиткорректнейшим изысканием понятие расы в принципе антинаучно. Человеческие общности складываютя по языковому, территориальному, культурно-историческому признаку. Их нельзя смешивать с конфессиями: одни веруют в Магомета, другие в Христа, третьи в Моисея, четвертые в Будду. Соответственно никаких евреев нет – есть французы Моисеева закона, есть немцы Моисеева закона. Я, например, русский Моисеева закона. Что до Израиля, то там восемьдесят процентов населения нерелигиозны, а родных языков – по числу стран исхода. В резолюции ООН совершенно справедливо сионизм приравнивается к расизму.

Некий профессор антропологии в Тюбингене спросил у заезжего лектора, специалиста по русскому еврейству: как в Российской империи отличали эмансипированного еврея от нееврея? Вместо того, чтобы ответить: «Так же, как и в Германии», гастролер растерялся. За него ответил студент-переводчик, бывший, что называется, «в теме»: «Бьют не по паспорту, а по морде». Вскоре одна университетская дама попеняла мне за то, что я воспитал сына-расиста.

Другой ученый муж, из рода коэнов, <сноска: «Коэним», или по-гречески «аарониды», священнический род, восходящий к Аарону.> на мою реплику: «Эмиль, да вы антисемит!» отшутился: «Антисемитизм – чувство общечеловеческое, а я такой же человек, как и все». В этой шутке «доля шутки» была минимальной: профессор презирал свою жмеринкскую родню, окопавшуюся в Израиле – тех, кого Пастернак называл «жидоба». Это не помешало ему отказать Льву Лосеву, искавшему, кто бы засвидетельствовал в академическом мире, что он, Лев Лосев, не антисемит, в чем его громогласно обвинили (неофит политкорректности с радиостанции «Свобода» возмутился одной его стихотворной строкой, не помню уже какой). «Да, это антисемитизм», – сказал мне потомок коэнов. После этого мы раззнакомились.

В связи с «Годом России во Франции» тема антисемитизма у Пастернака поднималась в Сорбонне на ежегодном еврейском фестивале, а недавно «Новель обсерватер» писала о «цветаевском антисемитизме», который сродни селиновскому. Новообращенные юдофилы и примкнувшие к ним из числа тех, кто только и ждет, к кому бы примкнуть, ужасно напоминают мне негритянскую общественность, на первых порах возмущавшуюся оперой «Порги и Бесс»: нас опорочили.  Потом сообразили... Увы, эстетическая несостоятельность компенсируется «активной общественной позицией». Посредственности зарабатывают себе «на имя» тем, что становятся знаменосцами очередного идеологического поветрия.

Для Льва Лосева, университетского человека по ту сторону океана, попасть в черный список по антисемитской линии было даже посерьезней, чем можно себе вообразить, живя в Европе. Американцы – идеалисты, а идеалист в гневе страшен. И то, что «Лев Лосев» снабжено изобличающими скобками «Лев Лифшиц», их вряд ли бы остановило. Во-первых, евреев не существует, Мандельштам – русский поэт лютеранского вероисповедания, а Лосев – русский поэт неустановленного вероисповедания. А во-вторых, антисемитизм – чувство общечеловеческое, и отказывать еврею в праве на него есть скрытая форма антисемитизма. В Сорбонне преподавателю со студентом возбраняется находится в закрытом помещении с глазу на глаз – причем пол обоих не оговаривается, в противном случае это означало бы ущемление прав сексменьшинств.

(Окончание следует)











Рекомендованные материалы


23.01.2019
Pre-print

Последние вопросы

Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».

26.10.2015
Pre-print

Мозаика малых дел — 17

Театр начинается с раздевалки. Большой театр начинается с Аполлона, который, в отличие от маршала Жукова, правит своей квадригой на полусогнутых. Новенький фиговый листок впечатляет величиной, больше напоминает гульфик и сгодился бы одному из коней. Какое счастье, что девочка, с которой я учился в одном классе, теперь народная избранница.