24.06.2010 | Pre-print
ОтмычкаСама забава: взять слово и размотать, посмотреть, что получится, мне понравилась
Чего только не придумают! Password... От меня, участника крупномасштабной писательской посиделки потребовалось «ключевое слово», которым бы я «открывался». Слово-отмычка. «Ленинград», – сказала моя многомудрая жена. Я включил моторчик и написал: «В отличие от Петербурга, ставшего Питером, никто не называл этот город „Ленин“. Название города не связывалось с тем, чье имя он носит. По мере привыкания новое название наполнялось особым смыслом. Оно было несовместимо с петровской Россией – скорей уж с Большим Домом. Но главное, это ленинградская блокада: горы обледенелых мертвецов, превосходивших числом тех, кто подавал еще какие-то признаки жизни». И далее о мертвом городе, о мертвом языке – что «в Петербурге жить, словно спать в гробу», что в детстве и юности, мое ленинградское отчуждение дополнялось еврейским отчуждением, – в общем, то, что я всегда говорю в таких случаях. Но сама забава: взять слово и размотать, посмотреть, что получится, мне понравилась. Можно таким образом сделать передышку, отвлечься. Теперь я это делаю регулярно.
Carmina burana. Логика тела апеллирует к здравому смыслу. Тебе бесцеремонно подмигивают: «Ну, как живется-можется?» – и пальцем (двумя – как здоровается начальство) тычут в живот. Логика бывалых людей – пыточная логика. Их здравый смысл – антихрист здравого смысла, благо сходит за оный. «Сойдет со скипидарчиком». Колесо Фортуны – шаг назад по сравнению с обыкновенным колесом: оно никуда не катится, только вертится. Его ось – рок греческих трагедий. Его мораль – все там будем (что отнюдь не синоним нравственности). Красота – то, во что желаешь излить семя. Надо смотреть на вещи проще. Недалекий служака не даст обвести себя вокруг пальца, в отличие от своего умного начальника. Поклонявшиеся Фортуне древние были безмятежным родом. Их губная гармоника наивно вдыхала фа-диез минорное трезучие и выдыхала ми-мажорное. (Хотите понять, что такое параллельные квинты? Возьмите гармонь, проденьте руки в ремни и несколько раз туда-сюда. Нет в доме гармони? Не страшно. Нажмите разом на пианино три клавиши: фа-диез, ля, до-диез, затем три других: ми, соль-диез, си. И так продолжайте, пока на ваших устах не заиграет блаженная улыбка.) Язычники не знали чувства тревоги, потому что были лишены чувства времени. Страх – это другое, он переполняет всех. Как во Христе, в нем несть еллина ни иудея. Но беспокойство – удел избранных. Тех, кому умиротворяющая пентатоника пантеизма – неведома, для кого пейзаж – писан маслом. Для них античность опосредствована экраном урбанистической культуры: «А без того фундамента, который был заложен Грецией и Римом, не было бы современной Европы». Бог Ветхого Завета – великий урбанист. Только Город Солнца, только Град Небесный, только горний Иерусалим стоит в сиянье здравого смысла, до которого далеко «здравому смыслу» ряженых школяров с их шутовской телесностью, с их языческим Фатумом, вращающим Колесо Фортуны. Еще недавно телесность колесовала современную Европу, посулив «зато» рассовременить ее до состояния античности как таковой: в отсутствие чувства времени (библейского «темперализма») не нужны защитные очки гуманистической культуры.
Что касается Карла Орфа (давно не играл, и вот снова пришлось), то его Carmina Burana, декорированная вульгатой, пустыми глазницами, цветущими лугами лобка, стилизованная модальностью и прочим «средневековьем», – страшно эффектная штука. В моей юности казенные музыковеды охотно противопоставляли ее «какофонии» других западных композиторов (примерно как Роккуэлла Кента – каким-нибудь «формалистам»). Увы, «гения одной ночи» не бывает в музыке, но без этого не-гения ей, боюсь, уже не обойтись. Минимализм (см. это слово) шутит с нами злые шутки.
Сорокин. «Ну, встретили своего гения?» – спросил я у Анн. Улыбается. Сорокин опоздал на самолет, но на другой день все же прилетел. Анн Кольдефи ( Люба: «Лучше ее не переводит никто»), по причине какого-то своего «форс-мажора», не смогла представлять его на «встрече с читателями». Встреча в книжном магазине в районе Марэ, где уцелевшее парижское средневековье, еврейские вывески и международная богема – все умещается в одном кадре. Вместо Анн – Люба, а куда она, туда и я, Люба – дама с собачкой.
В метро я придумывал вступительное слово, которое скажу. Собачка говорящая.
«Не всякому писателю выпадает честь подвергнуться ауто-да-фе. Подобно тому, как перед берлинским университетом с благословения Геббельса студенты сжигали Маркса, Фрейда, Гейне, в Москве прокремлевский гитлерюгенд сжигал книги Сорокина. Для меня Сорокин – певец изгнания из рая. Рай – русская проза 19 века, Сорокин – ее соцреалистическая перверсия. Книга, представляемая сегодня, так и называется: «Роман». Это одновременно имя героя и жанр, в котором русская литература достигла звездных высот. Еще до сорокинской «Нормы» кто-то сказал о Советском Союзе: это походило на жизнь в выгребной яме с соблюдением, по возможности, правил гигиены. Сорокин понимает эту метафору буквально – прием, который мы встречаем у Кафки. Вчера в музее Андрэ, где сейчас экспонируется Дали, я подумал о нем – даже не в связи с его невероятной фантазией, конгениальной фантазии Дали. Испанец страшно популярен, будучи обращен к зрителю, а не к касте теоретиков. Также и Сорокин: обращен к читателю – отсюда его колоссальный успех, притом что для этого он не жертвует ни пядью своей интеллектуальности, своего эстетизма».
Полагаю, я заслужил свой ужин. Он проходил в узком кругу – мы уместились за двумя сдвинутыми столиками. При том выборе, который имелся, я счел за лучшее взять «печеночный мусс» (см. «Крыша»), а на второе мне принесли рыбный тартар: кубики сырой рыбы с приправами, которую на мой вкус совершенно напрасно было декорировать холодными ракушками макаронного происхождения – повар перестарался, изображая морскую фауну.
За соседним столом какой-то мужчина по-варварски ел спаржу – как подали, так и вкушал: рукой обмакивая вялый холодный приапец в соусницу и откусывая, как морковку. Почему-то к слову пришелся макабрический анекдот из разряда «концлагерных»: еврей в противогазе – кайфолом (так я перевел немецкое «Spielverderber»). Поедатель спаржи, слышавший, как Люба переводит, с вызовом: «У меня дядя погиб в Освенциме». Люба: «У всех дядя погиб в Освенциме». Внимательно посмотрели друг на друга, после чего инцидент был исчерпан.
Уже поджимает время с очередной Нобелевской премией для России, великой литературной державы, которая на самом деле сидит не на нефтяной игле, а на Толстом, Достоевском, Чехове – вот он, предмет экспорта. Сорокин, безусловно spielt mit diesem Gedanke – прикидывает этот вариант – с полным на то основанием. Разве что из гендерной политкорректности начнут тянуть за уши какую-нибудь условную «Славникову». Единственная женщина, которая могла бы с ним потягаться, – умерла в этом году (одно лишь утешает: под занавес ей все же воздалось, бедной, по великим ее заслугам). Когда-то, очень давно, шел девяностый год, я спросил у Лены Шварц: «А что Сорокин?» – «Это сатана».
Крыша. Не род транспортного средства, в смысле, что едет. Нет, крыша «Европейской гостиницы», этой мекки фарцовщиков – в будущем. В респектабельные пятидесятые я впервые отведал там главное «порционное блюдо» советской кулинарии – котлеты по-киевски. Папина работа (говорилось «служба») напротив «Европейки». В бывш. Благородном собрании за благороднейшими желто-белыми стенами собрание жмеринкских евреев. В простенках – афиши предстоящих концертов, писавшиеся от руки штатным художником.
Наверное, это было после репетиции. Мы перешли улицу Бродского – увы, не поэта, и поднялись на лифте, которым управлял лифтер – но не Феликс Круль. Пустой зал, сонные блики бокалов. За одним из столиков расплачивался за обед (расплачивался во всех смыслах этого слова) иностранный подданный в сером костюме. В пользу блюда, заказанного им, было то, что на этот костюм в миг высшего блаженства брызнуло масло.
«Осторожно», – предупредил официант – мол, вот какие котлеты подают в наших ресторанах.
Во второй раз, он же последний, я ел котлеты по-киевски на Крыше «Европейской» в 1971 году – 17 июня. В кабинете был накрыт стол на десять персон, из которых, не считая нас с Сусанночкой, поныне здравствует лишь двое со стороны жениха: Ирина Львовна, мамина школьная подруга, и Эдик Резонов, учившийся у мамы на альте и балансировавший на грани члена семьи, а со стороны невесты Раиса Абрамовна, моя теща. Виолончелист Пергаментщиков, которого мы с Сусанночкой повстречали, выйдя из районнного загса, на наше: «Мы только что поженились!» сказал довольно вяло: «Да? Ну, ребята, что ж, поздравляю». Мой сверстник, он тоже уже ушел из этого мира, Боря... Когда садились за стол, случился конфуз: оказалось, что невеста и одна из гостий (мамина сестра) в одинаковых кремпленовых голубых платьях, приобретенных из-под одного и того же прилавка. Не могу себе представить кликов «горько!» и чтоб мы сценически целовались. Все были трезвы, все относились с недоверием к происходящему. Только мой тесть, Борис Самойлович, произнося тост, пролил слезу. Накануне мама сказала мне: «Ну, поживите, попробуйте...». Свою свадьбу они с папой справляли в новогоднюю ночь 1940 года, и было им – ей девятнадцать, ему двадцать. Сегодня из пятидесяти человек гостей (искусством разместить любое их количество в одной комнате владели обитатели коммуналок) в живых остается все та же Ирина Львовна. Чертовски досадно было обнаружить наутро, что забыли про ведро печеночного паштета – столько всего наготовили. Кому-то из соседей этот еврейский пир на весь мир был как острый нож, и деда Иосифа потом вызывали в ОБХСС.
Остается добавить, что через месяц, первого июля 2010 года мне предстоит сказать следующее:
«...И не подозревал, что женить сына так приятно. Я всегда считал, что этот вид удовольствия – привилегия отцов дочерей. Вероятно, мой случай – исключение, которым я обязан Валеске. Не знаю, как Иосиф, лично я влюбился с первого взгляда. Когда речь заходит о сердечных делах детей, родители спрашивают себя: они поженятся? Не важен ответ, важно то, каким хочется, чтоб он был. Странно, если б Иосиф и Валеска не поженились – их союз был неизбежен. Сколько раз я слышал: противоположности сходятся, противоположные натуры тянутся друг к другу. Возможно, это так. Однако черное и белое, смешиваясь, дает серое. Брак зиждется все же не на различии, а на родстве душ, взаимоподобии супругов, это служит залогом нерушимости брачных уз.
Иосиф и Валеска... Общее в вас – внутренний свет, которым вы оба в равной мере наполнены, ваша душевная просветленность. Что я могу еще сказать: этот брак скреплен в любекском магистрате – в городе Томаса Манна, чьим именем скрепляется то, что в прошлом веке, казалось бы, навсегда было разрублено. Да будет ваше свадебное путешествие волшебным началом другого путешествия, неизмеримо более долгого».
Сторона жениха на свадебном ужине будет представлена родителями и младшей сестрой Мириам. Сторона невесты – отцом Улафом Пакулем, матерью Марион Пакуль, с которыми мне еще предстоит свести знакомство, равно как и с остальными гостями: спутницей жизни господина Пакуля – по-немецки Lebensgefährtin – Габи, младшей сестрой невесты Терезой, ее другом Хусейном, а также свидетелем жениха Робертом и свидетельницей невесты Софи. Итого тринадцать человек. Нам не страшен серый волк. Приезд бабушки Раи из Иерусалима и бабушки Ингеборг из Берлина несовместим с их преклонным возрастом. Среди кушаний не будет ни печеночного паштета (мусс де фуа), ни киевских котлет. Если первое – mousse de foie – Сусанночка еще иногда готовит, то оргиастически брызжущие горячим сливочным маслом киевские котлеты я давно разлюбил.
Минимализм. Постоянно ощущаешь себя его жертвою. Мне навязывают карликовую дистанцию. Без учета моей комплекции меня втискивают в ритмическую фигуру, которая себя тиражирует. Это как стелька, как толстый носок, как два носка, три носка – чтобы башмак не болтался. Но мне-то он впрок. У меня другая система повторов: в единицу времени, именуемую «жизнь», я и так едва укладываюсь.
О чем я? О чем угодно – о своей универсальной несовместимости с дятлом. С «чики-чики», выдернутыми из ушей и ставшими нормой повседневности. С выражением гражданской позиции посредством скандирования одного слова. С наглядной аргументацией («Движенья нет, сказал мудрец брадатый. Другой смолчал и стал пред ним ходить»). С точками над «ё» в фамилии «Гумилев». С раскачиванием в такт любого «кирие элейсон», да так, что тактовые черты обращаются в частокол, скрывающий отсутствие чего бы то ни было.
Мне каждый звук этого исступленного двучлена терзает слух: «кирие-элейсон, кирие-элейсон, кирие-элейсон...», «бау-хауз, бау-хауз, бау-хауз...», «эксрес-сионизм, экспрес-сионизм, экспрес-сионизм...». По земле ходит армия перформансистов, свифтовских мешочников, признающих только шершавый язык крупного плана, действия, картинки, – нуждающихся в мегафоне, помноженном на слуховой аппарат, – не потому что они глухие, а потому что хотят, чтобы оглох я.
Они были всегда, эти бегуны на карликовые расстояния, усильным напряженным постоянством набиравшие недостающее: снова стометровка... снова... снова... Но обрядить Сальери Диогеном это уже новая новость, еще вчера у каждого из них была своя аудитория, своя глубина дыхания, и на тебе – вдруг все, как один, задышали с частотою участников собачьих бегов. Произошло это на моем веку. Попробуй, подыши так, постоянно, изо дня в день, – ты, чье дыхание измеряется пожизненной саморефлексией. Я отрезан от мира не эмиграцией, а торжеством минимализма, и довольствуюсь тем, что сам себя понимаю. Именно не самим собою быть (тоже мне фокус), а самим собою быть довольным – в этом мой выход. Ничего другого не остается.
Все бегают вокруг стола, однако ж прав упрямый Галилей.
Новая книга элегий Тимура Кибирова: "Субботний вечер. На экране То Хотиненко, то Швыдкой. Дымится Nescafe в стакане. Шкварчит глазунья с колбасой. Но чу! Прокаркал вран зловещий! И взвыл в дуброве ветр ночной! И глас воззвал!.. Такие вещи Подчас случаются со мной..."
Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».