Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

23.09.2009 | Pre-print

Вспоминая лето — 23

Франций нарочито, до неправдоподобия, две

Если бы я дошел до площади Вогезов, то сделал бы это только ради галочки. Там людно, там пришлось бы делить скамейку еще с кем-то, а что взамен: воспоминания о том, с кем делил ее в прошлый раз? Тогда были: неудачник с блуждающим взглядом, перебросивший руку через спинку – другая рука безжизненно лежит на коленях; женщина с ребенком; приказчик из бакалейной лавки, присевший, чтобы прочесть газету; задремавший рабочий; философ или разочарованный, задумчиво курящий папиросу.

«Это ли не Гран-При!» – восклицает Мария Башкирцева, представляя себе, как «выставится» в Салоне.

«Общественная скамья», на которой, как на жердочке, разместились бы «характеры», никогда не будет ею написана.

«Мария Башкирцева и ее кумир Бастьен-Лепаж умирали одновременно, она от чахотки, он от рака. Его привозили к ней на рю Ампер, поднимали в кресле, она полулежала в другом кресле. И так они часами смотрели друг на друга.

„Я укутана массой кружев, плюшем. Все это белое, только разных оттенков. У Бастьен-Лепажа глаза расширяются от удовольствия.

-- О, если б я мог писать!

А я!“

Ну и что б они написали: он – „Последнюю весну“, она – „Больного художника“?» («Суббота навсегда».)

В один из дней я пошел постоять у ее могилы.

Вообще я не чту могилы, они – пусты. Но для праха Мари-Константин Рюсс сделал исключение

– равно как и для праха Гейне, куда меня потащил Иосиф: «Папа, „Дона Клара“...» Могила Башкирцевой не изменилась за сто лет, все так, как описано у Андреевского («Повесть о смерти»), внутри мавзолея кресло, которое видно сквозь пыльное стекло. Та же картина предстала взору Цветаевой, когда девочкой-паломницей в девятьсот восьмом году она пришла на кладбище в Пасси. («Жить на Пасях» – всегда резало слух.)

Остров Святого Людовика носом рассекает Сену. Уже два часа как я несу вахту, сидя на скамейке, неудобней которой было бы только ее отсутствие. Тем не менее, обнаружив на ее месте что-нибудь более современное в плане удобств, я был бы неприятно удивлен. И наверняка не я один. Поэтому так неудобен Париж для жизни. И поэтому тоже.

Возвратился я другой дорогой, улицей Монж. Это скучней, но не хотелось частым хождением взад-вперед затаптывать газон перед лицеем «Shakespeare & Co». К тому же улица Монж тоже была помечена воспоминанием.

В тоскливый день, когда хочется поминдальничать с самим собой, я вошел в церковь на звуки органа.

Музыка меня уже давно не растравляет. Может, это еще вернется – за месяц до смерти папа приезжал в Ганновер, мы были дома одни, я поставил «Пиковую» в видеозаписи, и он вдруг так разрыдался...

Но сейчас действие музыки – умиротворяющее. Органист попал в самую точку, заиграв ми-мажорный хорал Франка. Совершенно прустовский ход: Вентейль, церковь в Комбре, витражи. Культура католической Франции, как кислородная подушка. Никакому католику не превзойти Пруста в упоении «клерикальной» Францией с ее шедеврами. В любви к антидрейфусарам никто не перещеголяет дрейфусара. (И никакой немец не скажет: «Сговоримся на том, что «Немецкий реквием» – это реквием по нерожденным». – Luba Jurgenson, «Education nocturne». Имеется в виду «Немецкий реквием» Брамса. «Каддиш по нерожденному ребенку» по-французски появится лишь десять лет спустя.)

К чему я? Незнание языка, его чужеродность, только она позволяет услышать его звучание. («Своего запаха никогда не знаешь».)

Каков русский на слух, я понятия не имею. Так же и француз. О том, что слышу я, они могут только догадываться – по Франку, по Форе, по Дебюсси.

Аналогия с пещерой Платона. (Вот какой я хитрец!)

Франций нарочито, до неправдоподобия, две. Бок о бок с церковью Сен-Николя дю Шардонне, напоённой по самые своды Франком, стоит другая постройка, эры конструктивистских годов. Мэзон де ля Мютюалитэ, Дом Солидарности, где в 1935 году проходил приснопамятный «Конгресс писателей в защиту культуры». Среди его участников были Исаак Бабель, Борис Пастернак – доставленный якобы под белы руки, Илья Эренбург, Алексей Толстой, Николай Тихонов, Всеволод Иванов. Тоже в своем роде Парижский Книжный Салон, посвященный современной русской литературе.

(Я прошу, как жалости и милости,

Франция, твоей земли и жимолости...

-- молила русская литература, но молению о кислородной подушке Франция не вняла.)

Покадив чужим богам – Сусанночка далеко – я направился прямо к Любе. Она живет в пяти минутах от своего первого мужа. Уже не имело смысла карабкаться к нему на голубятню.

Рекомендованную мне когда-то «Патиссери Монж», где всегда была очередь, я давно разжаловал в рядовые. «У них замечательные милльфёй, – говорила Люба, – и очень вкусные тортики». Но Сусанночка этот тортик, привезенный мною, нашла приторным, а милльфёй – наполеон – у Эльвиры Зиновьевны Нечипоренко тоже прекрасно получается, даром что на базе русской сгущенки. Нет, я предпочитаю произнести «н’традисьон» в другой булочной, на бульваре Араго. И там же я куплю коробочку фисташковых макрон а-ля патиновый купол Гранд Опера, когда буду возвращаться в Ганновер.

Парижские пирожники знают толк в кремах – их есть царствие эклеров, профитролей, безе, наполеонов, тончайшей глазури, заварных начинок (но и ромовых баб), в противовес немецкому «кондито-раю», где царят штрудли с горячим ванильным соусом, марципан, ватрушка, шварцвальдский торт, которым Клара угощает гостей, а потом и одного единственного гостя, скрипача Вальтера Бреннера, перед тем, как его схватит гестапо. (Люба Юргенсон, «Воспитанные ночью».)

По мне так лучшее кондитерское изделие то, которым закусывают водку. Возможно, поэтому ромовую бабу я выделяю в особое производство.

Там, где бульвары Араго, Пор-Рояль и Сен-Марсель врезаются в авеню де Гоблен, тяжело поднимающуюся от пляс Д’Эскарп к пляс Д’Итали, имеется еще и улочка Гоблен, прошедшая навылет – на нее можно свернуть и с авеню Гоблен, и с бульвара Араго. Этот крошечный островок, насчитывающий не одну сотню лет, называется Л’Ило де ля рэн Бланш – Островок королевы Бланш. Кругом потоки машин, запруды светофоров, широченные тротуары вдоль многоэтажных доходных домов прошлого рубежа веков, отражения бесчисленных прохожих в витринах – а на рю де Гоблен тихо, как в бурю под палангским пирсом. Ни души, только рыженькая Маша в толстых носках, что отличает ее от Пеппи Длинный Чулок, сидит на паребрике возле дома с телефонной трубкой у уха. (О субъективном двойничестве писал Пруст. Любина Маша – это глозмановская Маша, которой не хватило килограмма, чтобы быть призванной на военную службу. Обе – дюймовочки с рыжими волосами и генеральскими характерами.)

Не знаю, чем было раньше то, что теперь служит Любе квартирой. Винная лавка напротив вполне может быть осколком волшебного зеркала, в котором отражается прошлое ее жилища. Над брусчаткой рядок плотно занавешанных изнутри окошек, верней, одно сплошное окошко, продольное и разделенное переплетом рам. Оно в зеленом окладе высотой с этаж – как и «Shakespeare & Co». Не хватает вывески «Luba Jurgenson», золотыми буквами, как здесь принято. Вывеска «Shakespeare & Co» вдобавок украшена портретом того, чье имя лицей носит. Неважно, что человечеству внешность Шекспира известна лучше, чем внешность любого его современника, включая Генриха IV. Любе необходимо озаботиться портретом. Права на самый удачный принадлежат журналу «Vogue», то-то он дан на всю страницу.

Но помещение это в прежней жизни могло иметь и другое назначение. Едва переступаешь порог, как перед тобою развилка: заваленный книгами, перегороженный пианино проход в комнатки и столь же узкая лестница вниз.

Ступеньки до того крутые, что если спускаюсь я по ним на своих двоих, то наверх для пущего удобства шлепаю на четырех лапах, виляя хвостом (применительно ко мне это скорей остров Цирцеи, нежели островок королевы Бланш).

Древняя кладка подземелья и высокий сводчатый потолок подстегивают фантазию. Прибежище порока? От пьяных оргий уцелел длинный стол и кое-какая утварь, по преимуществу заздравные кубки. Или здесь размещалась лаборатория алхимика, денно и нощно колдовавшего над тиглем в надежде получить золото?

Все допускаю, все может быть правдой. Даже аутентичный своему времени «сад пыток» – «Саад пыток». Ясно лишь одно: те три наскоро разгороженных жилых кубика сверху – это для отвода глаз. Люба всегда начеку. С одного конца рю де Гоблен спешит натариус под ручку с непоименованной личностью, с другого конца – гестаповцы. Надо быстро прятаться, у нее трое детей. Лечь на дно.

Явь и сон здесь переплетены. На Островке королевы Бланш я тоже вижу странный сон. Как будто подхожу к дому с багетом, и почему-то Иосиф и Мириам сидят прямо на улице на стульях. Они улыбаются, смотрят на меня, у них в руках бокалы с вином. К ним присоединяются Маша и Аврелий, ее жених. Они сидят, пьют вино, о чем-то разговаривают, но слов я не разбираю. Я только чувствую холодок политического отчуждения. Иосиф и Мириам – белоподкладчники. Они танцуют то, что в Версале танцует «золотая молодежь». А Аврелий сражался на баррикадах с версальцами, был ранен в обе руки, заточен на два месяца в гипс. «Мися, – шепчу я, – не забудь, где Аврелий был двадцать третьего августа сорок четвертого года...»

Я понимаю: это сон. В подтверждение того, что он мне действительно снился, в интернете висит фотография, сделанная хозяином винной лавки. Иосиф, Мириам, Маша и Аврелий вынесли на улицу стулья, сидят и пьют вино. Должно быть, празднуют освобождение Парижа. Тут же и я с Любой.

Они заночевали у нее – там всегда ночует больше народу, чем прописано.

Молодежная ночлежка. В полночь вваливается голодная компания. Что-то себе готовят. Глядишь, уже никакой транспорт не ходит. Остаются.

Было часов одиннадцать воскресного утра, с ночи непросохшего, чуть паркого, мало по малу начинавшего проясняться. На пляс Д’Эскарп танцевали под акордеон, саксофон и контрабас. Войдя в круг танцующих и выполнив замысловатую фигуру, которая во Франции называется «ралли-рок», а Германии «кнотентанц», Мириам и Иосиф пошли дальше по рю Муфтар.

Для Мириам старший брат больше не является мерилом успешливости. Но Иосиф об этом не знает. Он идет своим летящим шагом запрокинув голову, с декадентской длины светлыми волосами – уже редеющими – несущий в себе праздник (вечно я путаюсь и говорю о нем: «Зямик»).

Я, как и собирался, привез из Парижа «макроны», которые съел сам. У Сусанночки они успеха не имели. Тридцатого августа, играя халтуру в Гамбурге,

я развязал узелок: подумал о немецкой студентке, что после курса идиш отправилась на велосипеде в Белоруссию. Я не спросил, с какой целью, испытать велосипед на прочность или применить на практике приобретенное знание.

Мися, проездом от Иосифа заглянувшая к нам, на следующий день уехала в Тюбинген. Пообедав, мы проводили ее на вокзал. За обедом со мной торжественно чокнулись. Сусанночка произнесла тост:

-- Я тебя поздравляю с шестидесятилетием, мое солнышко.


Сентябрь 2008 – 5 марта 2009  


 











Рекомендованные материалы


23.01.2019
Pre-print

Последние вопросы

Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».

26.10.2015
Pre-print

Мозаика малых дел — 17

Театр начинается с раздевалки. Большой театр начинается с Аполлона, который, в отличие от маршала Жукова, правит своей квадригой на полусогнутых. Новенький фиговый листок впечатляет величиной, больше напоминает гульфик и сгодился бы одному из коней. Какое счастье, что девочка, с которой я учился в одном классе, теперь народная избранница.