Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

08.09.2009 | Pre-print

Вспоминая лето — 17

Мириам терпеливо дожидалась своей бат-мицвы, своего «первого бала»

Они задержались в больнице: не заживал шов. Первый день дома. За окном черный январский вечер, которому квартира уделила немного от своего уюта: мол, вот тебе на уличные фонари. Мириам лежит у меня на руке, слепо вычмокивая из бутылочки свою «кушу» – наши дети оба «искуственники». Впервые в жизни она слышит музыку. Для начала я поставил вступление к «Лоэнгрину». Я счел, что эта музыка на нее произведет наиболее благоприятное впечатление (я очень почтительно относился к этому теплому комочку).

У Сусанночки развито чувство опасности. Часто мне приходилось впоследствии вспоминать о ее тщетных предостережениях: не делай, не ходи, не надо. С годами я даже стал ее слушаться. Но в тот раз этого не сделал. «Не ходи с Мисей к Тарасову, – просила она. – У него дочка заболела». Как же! Чтобы Тарасов, напечатавший моих «Гомосексуалистов Атлантиды», и уверовавшая в него израильтянка Рут почувствовали, что их девочки сторонятся?

Из Иерусалима в Ганновер я привез больного ребенка. Признаки простуды, гриппа, температура – это вроде бы прошло. Но с ней что-то явно происходило. Для школы потребовалась справка от психолога. Психиня, только услышав «бритиш праймари скул», взвилась: «Да она у вас отстающая, она немецкого-то не знает, а вы ее, вместо начальной школы, отдали в какую-то там...»

Мися немецкого почти не знала. У Иосифа была хоть Кристиана, а у Миси и этого не было – Германия не волк, в лес не убежит. Психологиня двусмысленным образом это и подтверждала и опровергала. «Никаких „скул“, извольте как все», – сказала она, глядя, как Мися виснет на Сусанночке.

В British Primary School ходили отпрыски стоявших в Ганновере «томми». Наши дети с четырехлетнего возраста проводили там по восемь часов в день. И так до одиннадцати лет. «British Primary School Hanover» была нескончаемым источником моей родительской гордости – моей любимой игрушкой, как сказала Сусанночка, когда местное «гороно» попыталось ее у меня отнять, потребовав перевести Иосифа в немецкую «грундшуле».

Тогда мы наняли адвоката, который отстрелялся с помощью таких заговоренных пуль (Freikugeln), как «оперный театр» и «израильское гражданство». На сей раз требуемую справку мы попросту «забыли» предъявить.

В больницу Мися попала прямо из кабинета педиатра. Запыхавшаяся, обескураженная Сусанночка рассказывала, как сестрички вдруг стали ласковыми. Доктор Вельш сам вышел к ней и тихо заговорил о результатах анализа. Мися переносила на ногах инфекционное заболевание почек. Накануне она еще была на бат-мицве Шарон Фишель, дочери здешнего еврейского филантропа. Она ждала этого дня, на ней было новое белое платье, довольно тяжелое, ей не шедшее, но страшно нравившееся: бальное. Она хвостиком бегала за старшими девочками, потная, раскрасневшаяся.

На все слезные воздыхания о тех временах, когда люди жили в мире с природой, не отравляли вселенную и не употребляли в пищу модифицированные продукты, когда механика была сродни рукоделью и сломавшуюся вещь не выбрасывали, а чинили, отчего труд ценился и все делалось на века, от конька на крыше до подошвы солдатского сапога, когда в реках водилась рыба, в лесах зверье и храмы были полны молящихся за победу «нашего оружия», – на все это я могу только спросить: а чем бы в то благословенное время лечили мою Мириам – чистым воздухом? Молитвами? Брусничным отваром?

Воздам Сусанночке должное. Удерживая меня от того, что ей представляется опрометчивым, глупым, а чаще всего «незнанием меры ни в чем», она никогда не припоминает мне визит с Мисей к Тарасову, чему так противилась. Это скорее проявление целомудрия, нежели великодушия – то, как она пренебрегает форой, которую я ей дал. Довольно потакать моему мазохизму: уже упился зрелищем Миси, которая, готовя уроки, жмется к теплой батарее.

Часами грезившая над тетрадкой, она с готовностью признавала превосходство старшего брата. Тем же блеском ослепляли меня дни рождения Зямика – каким сиял для нее тринадцатый день рождения Иосифа, справлявшийся в банкетном зале иерусалимского Бейт-Агрона.

(«Двадцатый век на свою бар-мицву начал войну», – читает Иосиф перед сотней гостей, в связи с чем златоустый Алик Чачко заметил: «Первая мировая война началась все же не в тринадцатом году, а в четырнадцатом».)

Мириам терпеливо дожидалась своей бат-мицвы, своего «первого бала», помня, как это было у Шарон, как это было у Иосифа. Она росла «папиной дочкой». Наше сходство смущало меня: ей была суждена кряжистая приземистость, меня сделавшая «поперек себя шире». Кроме того я не был «быстрым разумом невтоном». Мои медитации за партой закончились уходом в «чистое ремесло». Приятно вслед за Бродским говорить о себе: я не кончил средней школы. Но о себе – не о Мисеньке же.

Она все меньше походила на актрису Самари. «Это бэби-шпек», – повторяла она, когда не застегивался крючок и приходилось расставлять балетную пачку. Она невыгодно отличалась от худенькой востроносой стайки девочек, не бравших ее в свою компанию и если в открытую не вступавших с нею в бой, то только потому что Мися могла припомнить им, «кто кого победил», – но за спиной гадивших ей постоянно.

Три кита утешения поддерживали ее мир «средь зыбей»: семья, где было на кого излить свою ярость, было кому выплакать свои слезы, свернувшись обоюдным с мамой калачиком, или в который раз выслушать от мудрого рабби Исраэля из Сарагоссы, что «самая главная» – это она, Мисенька-Мурмисенька.

Вторым китом был ее английский – в виде книжек, фильмов и вообще сознания того, что в любой момент за ней вышлют фрегат, на грот-мачте которого будет реять «юнион-джек».

Третим китом, третьей твердыней, на которую можно было опереться, являлись занятия на рояле. Она пряталась за всей этой клавишной возней, помимо Сусанночки занимаясь с одним протестантским «гутменшем», который, будучи мужем норвежки, обожал Грига, будучи еще кем-то, не выносил Шостаковича, шептал Мисеньке «гольдих, гольдих» и, может, соблазнил бы ее своим пианистическим раем, если б мудрый рабби Исраэль из Сарагоссы не сказал свое категорическое «нет» (см. «Об уличном музицировании как следствии высокопрофессионального обучения детей музыке» – в каком-то из номеров «Иностранной литературы»).

Мися по-прежнему уговаривала себя: «Это бэби-шпек, это пройдет», но уже, похоже, и сама в это не верила. Помните мисс Солнечное Сияние? («Little Miss Sunshine» – «Маленькая мисс Счастье».) Вот такой она была.

Наступил последний год второго тысячелетия по вифлеемскому летосчислению, начинавшийся с новой цифры, – который планета встречала в суеверном восторге. Планета дышала на не замерзающее больше стекло и писала по нему пальчиком «Милениум». Две недели спустя Мириам стала совершеннолетней. Ей исполнилось двенадцать. Через полгода в том же Бейт-Агроне снимут банкетный зал – и все будет на этот раз ради нее: нарядные гости, застолье, глупая музыка. Мы составляли список приглашенных. Она распределяла, кому с кем сидеть. Дети отдельно от взрослых, знакомые дедушки с бабушкой за этими столиками, папины с мамой – здесь. А в чем она будет? Будут ли ее носить на стуле, как Шарон?

Она много лет этого ждала – и не дождалась. Перед тем как улететь в Израиль, они с Сусанночкой отправились к морю, в городок Эгмонт, бетховенско-гетевский на слух, а на глаз – голландский пейзаж семнадцатого века из Пушкинского музея: «Вид на Эгмонт-ам-Зее». Вид мало изменился. Я приехал к ним поездом. Не прошло и суток, как я уже лежал в госпитале в Алкмааре. Оттуда санитарным транспортом меня переправили в Ганновер.

Я сознавал, что все рушится. Все планы. Одним махом, с зажатой в кулаке «свинчаткой, каковою являлась внезапность», я разбил Мисину многолетнюю мечту. Мися: «Это мне снится, этого не может быть».

У меня сохранился листок – ее предполагавшаяся застольная речь. Я ничего не тронул, если не считать орфографии.

Дорогие родственники и друзья!

Я, Мириам Гиршович, праздную сегодня в Иерусалиме мою бат-мицву. Я очень рада, что вы все тут и слушаете меня. Моя речь выражает мои мысли и чувства. Наверно некоторые из вас удивляются, как двенадцатилетняя девочка может жить в Германии, но также и в Иерусалиме. Сейчас я вам это объясню. Иерусалим для меня как родной дом, а каждая улица – это комната в нем. Маленькой девочкой я думала, что родилась в Израиле – так мне было тут хорошо. Когда я выросла, то поняла, что я душой родилась в Иерусалиме, а телом в Германии.

Я много лет ждала этого дня. Но когда он стал приближаться, я почувствовала, что хочу обратно в детство. И тут я поняла, что мне не убежать в детство, как и не перелететь в будущее. Нельзя торопить наступление бат-мицвы. Я учусь наслаждаться каждой секундой жизни. Время бежит так быстро, что я пугаюсь. Мне иногда кажется, что я не готова к бат-мицве, что я еще слишком маленькая. Но нет! Я готова почти ко всему.

Я вас благодарю и прошу разрешить мне спеть молитву.

Она собиралась спеть «Iasse shalom bemramav, Hu iasse shalom aleinu» («Ниспошлет мир с высот Своих, Он ниспошлет нам мир»).


***

Всему свое время, «нельзя торопить наступление бат-мицвы». К Мисе еще прискачет Сивка-бурка и станет перед нею, прядая ушами, чтоб легче было в одно ушко влезть, а из другого вылезти. Она сильно вытянулась, сильно посторойнела. Даже ладонь сделалась ýже и длинней, пальцы тоньше – превратились из скрипичных в пианистические. Иосифу льстило бывать с нею там, где танцевали «кнотентанц» – где, прежде чем представиться, набирали полные легкие воздуха.

Но Мириам больше не нуждалась ни в его поощрении, ни тем более в его протекции. Опека старшего брата скорей препятствует успеху. Разве что успех должен быть несоразмерен препятствию. Подумать только, еще недавно на вопрос «любимое домашнее животные?» Иосиф ответил: «Мириам».

Любе при всем ее дипломатическом такте трудно сдержать «недоумение». Кто из евреев водится со знатью? Парвеню. Она так не говорит, но я это вижу. Она подозревает, что в глубине души мне это импонирует. А она парижанка, она – приемное дитя нации, которая распевала «Са ира» и «Всех аристократов на фонарь» и чья победа была ее победой, обеспечившей ей право не только зваться француженкой, но и ею являться. Неужели с этой титулованной мелюзгой может быть интересно?

На что Мися – мне и косвенно Любе: чтобы быть парвеню, она недостаточно богата. Ее приглашают, потому что она лучше всех танцует, потому что она пользуется успехом и страшно интеллектуальная. А почему она соглашается, раз такая интеллектуальная? Там молодые люди умеют себя вести. Там танцуют то, что не танцуют в других местах. Там шикарно одеваются. Там вкусно. И фашистов среди них нет, фашисты это всегда «пролих» (низы с претензией на шик). Своим убеждениям она не изменяет, она, что ли, за СПГ голосует? И потом у нее, что ли, только одни балы в жизни?

(Это правда, ее услугами – всего лишь двадцатилетней студентки – пользуется крупная юридическая контора, где у моей Мисеньки теперь свое бюро и секретарша; к тому же она тренирует тюбингенскую команду к предстоящему Moot Court и летит с ними на каникулах в Гонконг.)

Люба вроде бы дает себя убедить: ну, раз вкусно... За социалистов она, законная владелица нескольких домов в Москве, тоже не станет голосовать.

Мися – мне (это уже только мне): «Я, что ли, ловлю себе там мужа, как другие? (С этим «что ли» она неразлучна.) Знаешь, что такое международный арбитраж? Знаешь, какая меня ждет карьера?

Я знаю другое: как ее ждала бат-мицва.

Если Сусанночка трепещет и этим надеется подкупить Небеса, то я вверяюсь Их святости. Логика проста: «Предать доверившегося – грех. Ты же, Господи, безгрешен».











Рекомендованные материалы


23.01.2019
Pre-print

Последние вопросы

Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».

26.10.2015
Pre-print

Мозаика малых дел — 17

Театр начинается с раздевалки. Большой театр начинается с Аполлона, который, в отличие от маршала Жукова, правит своей квадригой на полусогнутых. Новенький фиговый листок впечатляет величиной, больше напоминает гульфик и сгодился бы одному из коней. Какое счастье, что девочка, с которой я учился в одном классе, теперь народная избранница.