Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

31.07.2009 | Pre-print

Вспоминая лето — 15

Секрет автобиографической прозы в намеках на несуществующие обстоятельства, что позволяет о многом умолчать

Иосиф, отправляясь в Париж и предполагая остановиться у Любы, с которой не был знаком, спросил, как ему вести себя с ней. «Как с тетей». Но она мне не сестра. (Михаил Шишкин, по поводу премии, присужденной Трубецкой за перевод «Венерина волоса», сказал, что между автором и переводчиком отношения интимней, чем между мужем и женой. Я еще подумал: в том числе и переводчиком-мужчиной?)

  Ее фамилия бьет наповал. Так и не понимаю, кто в чью жизнь напросился, я в ее или наоборот, но мы – род сообщающихся сосудов. Первое упоминание в летописи моей жизни о Любе – восемьдесят шестой год. Два газетных столбца в эмигрантском официозе были подписаны фамилией, о которой без преувеличения скажу: в России не проходило и дня, чтобы она мне не встречалась, не на тех, так на других нотах: «Юргенсонъ». Но впервые я видел ее без твердого знака.

Уменьшительное «Люба» переносило мою «русскую мысль» в дореволюционную гостиную, наполненную домашним музицированием. Представил ли я себе «Девочку с персиками»? Сегодня уже не могу сказать – во всяком случае, не «Иду Рубинштейн».

  Через какое-то время та же Люба Юргенсон участвует во французском издании «Континента», куда Вл.Ем. включил отрывок из «Прайса». Она его переводила.

  (Примечателен казус, о котором я упомянул в послесловии к роману, когда тот вышел в Петербурге спустя десять лет: «Особо хочу коснуться Шостаковича, его места в книге, которая первоначально, на стадии „пульсации“, виделась как роман о Шостаковиче. Какая глупость, какая слепота была – обвинять меня в желании „плевать в свежую могилу“. А такое обвинение прозвучало. Три великих мужа – и одна жена, ей-то и принадлежало вышеприведенное суждение – нашли вступление к роману русофобским и оскорбительным для памяти композитора. Посему главный редактор „Континента“ („ярый антисоветчик“) должен был отказать себе в удовольствии «лягнуть» главного советского гения по линии музыки. На свой страх и риск он этого сделать не посмел, посоветовался со „специалистами“, а те – высказались».

  Моими цензорами были Любимов, Ростропович, Вишневская и... Заинтригованный, я спросил у Вл.Ем., не Гликман ли – рисовавший Шостаковича – тот, чье имя он не называет. Вл.Ем. только усмехнулся моему ребяческому предположению, что Гликман мог быть поставлен им в один ряд с названными лицами. Тут я подумал на Тарковского. Он снимал в Италии фильм, готовился «выбрать свободу» и якобы даже провел несколько дней в горах в обществе трех других августейших особ: Любимова, Ростроповича и Вл.Ем.)

  Я узнал, что обладательница имени, которое не пустой для моего сердца звук, действительно праправнучка Петра Юргенсона, что она молодая французская писательница, пользующаяся успехом, ее книги выходят в «Галлимаре», ей самой еще нет тридцати. И к тому же она переводит с русского.

  Еще лет через пять мы познакомились. Она позвонила и сказала, что некое издательство хочет меня издать по-французски. Ах!.. la vie en rose... До этого мне еще никто таких предложений не делал. Как, впрочем, после этого тоже.

У меня и по-русски-то ни одной книжки не было. Шейнкер только обещал... сейчас он обидится: «А кто старался? А кто напечатал отрывки из «Прайса» в «Вестнике новой литературы»? А кто напечатал там же «Чародеев со скрипками»? А кто первым издал «Обмененные головы»?

  Я встречал неведомую мне Любу Юргенсон. И поскольку в моем воображении она должна была сойти не только с парижского поезда, но и картины Серова, то я узнал ее с первого взгляда. Она стояла на перроне, оглядываясь. Сейчас к ней подкатится пузырь и скажет русским языком: «Здрасьте». (Рост – метр сто шестьдесят восемь. Когда в последний раз взвешивался, то весил больше ста десяти, а при моей, так сказать, корпулентности, редко взвешиваются.)

  Меня удивил черный фигурный чемодан у ее ног, вроде футляра от клавишного инструмента, оказавшийся неподымно-тяжелым. Тогда еще не было в ходу выражения «на фига козе баян».

  Так я впервые в жизни увидел одновременно и Любу и персональный компьютер. Она взяла его с собой, не желая прерывать работу над романом о немецком скрипаче-еврее, который найдет свою смерть в Париже. «Не пугайте меня».

Я  ведь тоже недавно закончил роман, и тоже про скрипача-еврея в Германии, которого тоже ждала неминуемая смерть, когда б не Сусанночка: пусть только попробует умереть – она роман читать не будет.

Спустя двенадцать лет я узнаю, что Люба своего скрипача тоже передумала убивать.

  Она прожила у нас дней десять. Мы «поработали с текстом», после чего я не видел ее двенадцать лет – если предать забвению мимолетную и ничего не значившую встречу в «Ротонде». До этого я еще иногда звонил – отметиться. Не чаще одного раза в год, а тот и в два. О переводе ни слова. «Икорка, понимаем». После «Ротонды» звонить перестал.

  Тем не менее однажды, поколебавшись, набрал ее номер. С тех пор как она приезжала в Ганновер, прошло больше девяти лет. Был летний вечер. Себастьян  собирался с Габриэлем ночным поездом в Льянсу. Люба предложила позвонить после того, как она их проводит. Я позвонил во втором часу. Оказалось, поезд был отменен, они вернулись домой, и Себастьяна весьма озадачил звонок посреди ночи в расчете на его отсутствие. Люба отвела подозрения, сославшись на то, что я русский, а с русских что взять. К тому же после тяжелой болезни.

  Я рассказал ей, что полгода пролежал в больнице, где меня искусственно питали. «Ты уже свое отъел», – сказал мне Зямик. Я в принципе был готов к тому, что при моих килограммах меня хватит кондратий и писал «Субботу» с мыслью, что она «навсегда». («В роду (в ряду) не переводились Ионы, оттого что не просовывались надолго в глазок...» – Мое имя Иона, в «Леонида» меня запеленали, ввиду готовившегося имперского погрома. – «Иллюминаторы, рассыпанные по высоченному борту в тумане плывущей громадины, к каждому припала мордочка – вот она, моя метафора жизни. Ионы же подолгу не засматривались в круглые окошки, их, багрово-тучных, мастеров bel canto в душе, инсульт убивал при размене шестого десятка. Не доживали до рождения внуков и давали им свое имя, отчего в роду моем через одного все Ионы... Это старая семейная традиция – передавать имя внуку, а не правнуку или праправнуку, живут же, черти! – судя по всему, на мне не оборвется. Не подведу». – «Суббота навсегда».)

  Предчувствие не совсем меня обмануло. По мне шарахнуло, едва я поставил точку. Но не туда, куда я думал. И, что важнее, Молхомовес (в моем случае это был он) получил телеграмму: «Soglasen prodlenie». Болезнь пошла мне впрок. Я выписался не только исцелившимся, но и на треть сдутым. Стал застегивать воротнички и, по примеру Генделева, повязывать бантик.

  А еще через несколько лет Люба позвонила снова и предложила начать все сначала. С годами многие желания притупляются – но при благоприятных условиях восстанавливаются. Мы условились о встрече. На сей раз в Льянсе, назначив день, час и место – под огромной «крушиной», росшей посреди площади и обнесенной скамьею.

  Люба изменилась мало, не только по сравнению со мной, но и вообще. Еще два дня назад она была на Колыме. Век-волкодав – ее тема. Какая потрясающая смена декораций! Ягодное, сопки, хор ангелов:

Это мы, это мы,

Пионеры Колымы,

Пионеры Магадана,

Провиденья, Сусумана,

Снежной тундры, дальних трасс,

Эта песенка про нас

– и Льянса, Коста Брава.

  Люба единственная, кто, сойдясь со мною так близко, сохранил свой сувернитет. И в сердцах я пеняю ей на независимость от меня, на профессиональное своекорыстие, на мотивированность.

О, эти западные женщины! Еще одна Америка в моей жизни: столь же не по зубам, и столь же необходима.        

  В то лето мы заключили соглашение, многостраничный протокол которого засекречен до 2104 года. Для меня это единственный способ заглянуть в будущее. Я страдаю головокружениями. Подвержен акрофобии, страху открытого пространства, боязни взглядов, которыми тебя, сидящего на сцене, притягивают к себе неотличимые друг от друга сердечки лиц. Когда лежишь в оркестровой яме, такого не бывает. Там видишь петербургские сны. Но яма разверзлась, и ты выходишь из нее на сцену, в тебя воззрятся хоры, с первого по четвертый ярус, это и есть высоченный борт в тумане плывущей громадины, к каждому иллюминатору припала мордочка, одно резкое движение – и ты улетаешь; быстро перевернутая левой рукой страница – и скрипка, удерживаемая в этот момент одним лишь подбородком, соскользнет по шелковому лацкану и нырнет головкой вниз. Пальцы не оторвать от грифа, смычок прирос к струне, пальцами ног вцепился в пол.

(Ой-ой-ой!

Я боюсь сидеть на стуле –

Потому что он висит

Над зияющею бездной»

Е.Шварц)

  Но этот страх ничто перед ужасом будущих времен. К счастью, пока грядущее не наступило, его нет. Только ужас как охота его узнать. Заглянуть в щелочку несуществующего. В ужас 2104 года.

  Секрет автобиографической прозы в намеках на несуществующие обстоятельства, что позволяет о многом умолчать.











Рекомендованные материалы


23.01.2019
Pre-print

Последние вопросы

Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».

26.10.2015
Pre-print

Мозаика малых дел — 17

Театр начинается с раздевалки. Большой театр начинается с Аполлона, который, в отличие от маршала Жукова, правит своей квадригой на полусогнутых. Новенький фиговый листок впечатляет величиной, больше напоминает гульфик и сгодился бы одному из коней. Какое счастье, что девочка, с которой я учился в одном классе, теперь народная избранница.