24.07.2009 | Pre-print
Вспоминая лето — 12Общее между декадансом и салатом «оливье» в том, что и того и другого должно быть мало
Илья повел нас в «Нерингу» и, когда официантка, переступая ногами, снятыми с плеч местного футболиста, подала счет, он решительно заплатил за всех, включая и Гедиминаса с Марьяной, заранее предупредив, что это «свои» люди. О’кей.
Прилюдно Марьяна обращается к Гедиминасу по-литовски, но вообще она москвичка, урожденная Бруни. «Нет, это жена Саркози – моя однофамилица». А когда надо что-то уладить: «Гедиминай...» «Свой человек», Гедиминас ненадолго исчезает, и то, в чем мне или Илье было бы отказано, например, в свободном столике, исполняется, словно по-щучьему велению. При этом выражение лица у Марьяны, как у фокусника.
Илья указал на ошибку «в меню»: «перебирая ногами», а не «переступая». То, что на обороте меню цитировался «Литовский дивертисмент», берет за живое:
И веленья щучьего слыша речь,
подавальщица в кофточке из батиста
перебирает ногами, снятыми с плеч
местного футболиста.
Я поначалу это не закавычил. Нарочно. Цитата воспринимается иначе, никакой обиды за официантку. Гордость. Вот какие были они тогда. Официантка из «Неринги» и нападающий «Жальгериса» – еще одна звездная пара. А сейчас... И не царевна, и не жаба.
«Неринга» осталась как при Бродском: с такой же купелью для жаб посередине, со звездной панелью под потолком. И потому смотрится, как сегодня смотрелись бы «креповые» носки или «мохеровый» шарфик.
Марьяна вспомнила с ностальгической ноткой, как они ходили в рестораны – дескать, были когда-то и мы рысаками, а может, в контексте «жареных гвоздей», обесценивших понятие «свободного столика».
Вдруг Илья устремился на улицу, позабыв о котлете «неринга», лишенной, впрочем, своего «внутреннего смысла» – сливочного масла. Мы поспешили за ним. По неширокому Гидеминасу, расстянувшись, наверное, на полкилометра, энергичным шагом двигалась колонна с грузинскими флагами. Я узнал шедшего с краю Ландсбергиса. Он быстро прошел мимо, сильно наклонясь вперед, словно шел в гору.
Илья сделал несколько снимков – omnia mea mecum porto.
-- А это... – он назвал фамилию, которую я не расслышал, по-моему, английскую. Волевое лицо, седой бобрик, рука на перевязи – ветеран холодной войны.
(Не знаю, что представляет собою Ландсбергис, но Чурленис, которым он занимался, явление чрезвычайно симпатичное. Можно подобрать и другой эпитет. Просто я исхожу из того, что сильное увлечение им в отрочестве, в двенадцать, в тринадцать лет, сменилось у меня раздражением, правда не равной силы, так что на сдачу я все же получил конфетку «симпатия».
Чурленис – «Чурлянисъ» – в какой-то момент начинает раздражать, как все символисты.
Общее между декадансом и салатом «оливье» в том, что и того и другого должно быть мало. А Чурлениса было много, его даже проходили по истории музыки народов СССР, где Литва была представлена кроме него еще Дварионасом. Все это как-то не способствует...
Но вот всякий раз, спускаясь в Тель-Авив, где-то за Мевассерет-Ционом мы видели перед собой на крутом каменистом склоне хвойные деревца, заставлявшие радостно вспоминать чурленисову рисованную фугу. Лет пятнадцать назад «фуга» сгорела, это случилось, когда в окрестностях Иерусалима бушевали пожары.
Другая аллюзия на Чурлениса – литературная, очень стойкая. Это было на фестивале «Варшавская осень – 85». Тогда в Варшаве я открыл для себя Борхеса – поздно, очень поздно он был переведен на русский. «В кельтской легенде рассказывается о поединке двух знаменитых бардов. Один, аккомпанируя себе на арфе, поет с восхода солнца до наступления ночи. Уже при свете звезд или в лунном свете он протягивает арфу другому. Тот отбрасывает ее и встает во весь рост. Первый тут же признает себя побежденным». Благодаря этому образу – ночи, звездам, сказочности – сдетонировала описываемая в том же рассказе – «Гуаякиль» – партия в шахматы: на холме, покуда два войска бьются, два короля играют в шахматы. Я сразу вспомнил «Сказку двух королей» Чурлениса и то, как девочка подарила мне папку с его репродукциями – это была дочь папиного товарища, одного скрипача, после войны осевшего в Вильнюсе.)
Вильнюс вывесил грузинские флаги. «Капитулировал». Стал похож на Берлин сорок пятого. Из всех окон, на всех домах белые простыни, крестообразно перечеркнутые красной краской, и в каждом из четырех белых квадратиков по красному крестику.
Кругом молодые люди с такими же простынками за спиной, завязанными на груди. «Псы-рыцари», отсылка к Эйзенштейну. Вечером у Медининских ворот, возвращаясь в гостиницу, мы повстречали мою автобусную знакомую – «землячку». «Ну, как вы?» – «Да вот...» – «В Тракай едете?» – «Завтра». – «Смотрели уже телевизор?» – «Смотрела». – «Ну что, лапшу на уши там вешают по всем правилам?» Не ответила. Это для меня «там». А для нее это там, где папа с мамой. Там, где политех. И между нами встает стена, та, что стоит между мною и теми, кто будет это читать.
Но не меньшей стеною я отделен и от другой массовки. Вечером следующего дня, нашего последнего дня в Литве, мы в большой компании. Завершился ежегодный летний курс идиш. Субъективное ощущение: тебе устроена «отвальная».
Только что состоялся концерт израильской певицы родом из Czernowitz – скажешь «из Черновиц», поправят: «из Черновцов», а другие будут настаивать: «Чернивцы». (Анекдот моей олимовской молодости: «А вы откуда?» – «Из города на „А“». – «А что это за город?» – «Черновицы». – «А-а...») Значит, певица родом из города на «А». Наследственный «идишкайт», отец – композитор, пострадал как «безродный космополит» в «новокрещенных землях»: был в лагере или сослан. Я узнал ее: много лет назад мы познакомились у Генделева, она записала CD с песнями на его слова – к сожалению, песни предполагают еще и музыку, так что замнем для ясности. Она меня тоже вспомнила. Выяснилось, что теперь она жена Моти Шмита, скрипача, чей послужной список пришлось бы долго оглашать, довольно того, что он – один из действующих лиц нашего с Сусанночкой второго палангского лета, когда горела «Юра», когда Мулик декламировал мне свои стихи: «Мертистай мегас» – а мне представлялось: мир тесен... Настолько тесен, что «через два рукопожатия» все земляне знакомы между собой. Так говорят. Во всяком случае, «через одно рукопожатие» я знаком со всеми, с кем хотел бы познакомиться или мечтал.
«Что будет после съезда? Большой концерт...» Угадали,
зал полон, как сорок лет назад на выступлении самодеятельного коллектива «Фрейлахс». Вывод неожидан, хоть и очевиден. Люди по-прежнему бедны, а жизнь обрела свою реальную стоимость – все сидят в августе в городе, а не на даче, как бывало.
Но нельзя же, всласть поаплодировав жене Моти Шмита, взять и разойтись по домам. Надо «пойти посидеть». Процедура отсева одних и прирастания другими, даже случайными персонами, всегда одинакова: вдруг какая-то суета, вопросы, повисающие в воздухе, предложение «подвезти», взгляды, бросаемые по сторонам, возникновение сразу нескольких центров, перебежчики... И вот уже crème de la crème сбит, можно подавать на стол.
Решили (всегда безличная форма) пойти в пиццерию. «А посол?» – «А его берут». У бывшего литовского посла в Израиле, похоже, паркинсон. Мелко-мелко шаркая ногами и для устойчивости опираясь на палку, он преодолевает многосантиметровую дистанцию за час. Так передвигаются, покачиваясь корпусом, механические игрушки, не имеющие колесиков, – чуть что опрокидывающиеся. На нем темносиний пиджак, темносерые брюки, белая рубашка с галстуком, черные туфли – после восемнадцати часов протокол предписывает черную обувь. Очень благородное лицо, отнюдь не старое: болезнь не поинтересовалась возрастом. С отрешенностью слепца он стоит там, где его поставят. Гидеминас усадил его в свою машину – у него что-то «джиповидное», остальные – безлошадные. Но идти недалеко.
Илья спросил, правда ли то, что писал Дар о своей жизни в Израиле. Я не читал писем Дара, только слышал об этих горестных посланиях urbi et orbi. А как могло быть по-другому? Когда старый жулик, задыхающийся в собственном табачном дыму, после стольких лет успешного морочения головы разным молодым гениям оказывается не у дел, ему скучно. И с ним скучно. Гномик с выпадающей буквой «н» (кажется, я кому-то это подарил, а может, и сам использовал – я тогда писал «Быт и нравы гомосексуалистов Атлантиды»). Хотя даже «это» в нем ненастоящее: как иные на всем делают деньги, так Давид Яковлевич на всем делал литературу.
Я перестал ощущать превосходство Ильи. А что как Давид Яковлевич Дар был его «профессором Нероном» – растлил его, но, в отличие от меня, Илья с ним так и не сквитался. У каждого свой «эдипов комплекс».
Пришли. То ли столиков не хватало, то ли хотели их сдвинуть, но «не-царевна не-жаба» усомнилась в допустимости этого. «Гедеминай...» – и веленья щучьего слыша речь, подавальщица... и т.д. Все мгновенно устроилось.
Новая книга элегий Тимура Кибирова: "Субботний вечер. На экране То Хотиненко, то Швыдкой. Дымится Nescafe в стакане. Шкварчит глазунья с колбасой. Но чу! Прокаркал вран зловещий! И взвыл в дуброве ветр ночной! И глас воззвал!.. Такие вещи Подчас случаются со мной..."
Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».