Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

12.05.2009 | Pre-print

Ночной планетарий

К 34-35 годом, времени молодежных дружб и пирушек, наверное, относится знакомство папы с Яшей Сатуновским

                                         

Не помню, когда Яков Абрамович появился в нашем доме впервые, но не помню и такого времени, когда я его не знала. В тот момент, когда я его осознала, я его уже знала. Он входил быстро, был подтянут, под пиджаком всегда одет свитер, так как приезжал на холодной электричке. Приезжал он из подмосковного городка Электросталь. Изыски российской топонимики: гибрид Электры и мадам Сталь. Некоторые основания для такого скрещения есть – обе обожали своего отца, не любили мать и были насильно выданы замуж за нелюбимого и неравного человека.

В нашей квартире на Воробьевке часто и подолгу гостили немосковcкие люди. Но, Яков Абрамович, просидев часа два у папы в кабинете, торопился уходить. На Мосфильмовской жил его младший брат – кинооператор, Петр Абрамович Сатуновский или Петя, как звали его у нас в доме. Появлялись они и вместе, ни разу не помню, чтобы Яков Абрамович приезжал с женой. Из глухих родительских разговоров уловила, «как могут вместе жить два таких разных в культурном отношении человека?» Но так как разговоры эти не относились ко мне, то не могу с уверенностью сказать, что говорили о Якове Абрамовиче.  Папа его называл Сатуна.

Мой папа и Сатуновские были из Екатеринослава (Днепропетровска). Папа провел в Екатеринославе детство, кроме трех первых лет в Орле, там его отец и мать, оба врачи, работали в военном госпитале. Шла первая мировая война.  После Октябрьской революции семья вернулась в Екатеринослав. Наверное, и название города, и то, что жили они на Екатерининском проспекте, навеяло папе назвать меня Екатериной, другого объяснения у меня нет. Екатерина всегда казалось мне слишком витиеватим и монаршественным именем, и, уехав в Америку, я сменила его на простое, доступное народу, Катя. 

Из друзей детства папы я знала Марка Губергрица и Юру Кофмана, слышала о девочке Белле, из-за которой у папы было соперничество с Юрой Кофманом. В раннем детстве занималась ими француженка-гувернантка, которая говорила, «мелый серый кошка». В нашем доме был арабский талисман с Божьим глазом, подаренный ею папе.  С француженкой ставили пьесу, папа играл розан, а Юра букашку, и на сцене говорил папе,  - «Компан, не смейся». Папа был смешливый.  Прозвище Букан пристало к Юре Кофману на всю жизнь.  Жил он после войны в Свердловске (Екатеринбурге).

Юра Кофман иногда приезжал в Москву по делам. Однажды, в 70-ых он приехал продавать бриллиантовую брошь, наследство матери. Мать его была до революции богата, и отец женился на ней из-за денег. Юра пришел к нам, и моя мама захотела посмотреть на драгоценность, но ее не оказалось во внутреннем кармане пальто. Мама спросила, в чем была завернута брошка, и куда Юра заходил по дороге. Завернута она была в кусок газеты, а дороге он заходил в Дом Обуви, и там платил за ботинки. Юра был в отчаянии, мама заставила его вернуться в Дом Обуви, чтобы поискать там брошку. Вскоре он вернулся, действительно, брошка, завернутая в кусок газеты, валялась у кассы.

Брошка – это единственное, что осталось у Юры Кофмана от  комплекта: серьги, колье и брошь. Остальные вещи загадочно пропали из дома давным-давно. Я рассказала эту истории своей тете Вале (папиной сестре), она расспросила, как  выглядела брошь и сказала, что знает, где остальные вещи. «Они были у моей мачехи, Елены Марковны, которая была любовницей юриного отца». Таким образом бриллианты нашлись дважды, буквально и фигурально.  Тетя моя, папина средняя сестра, была ведьма, видела скрытое, и предчувствовала будущее.

Был немец учитель (немецкий папа знал так хорошо, что немцы принимали его за своего,  и учитель рисования, а вместо школы папа учился у частного учителя Орлова,  ходил в школу один последний год,  для получения диплома. Дома была фотография, сидит строгий Орлов в пенсне, а за ним мальчики: мой папа, Марк Губергриц и еще один Шура, красивый мальчик. Фамилию  забыла, никогда больше о нем не слышала.

В институт папа поступил в Харкове, туда переехала семья, в 16 лет, а в 19 лет встретил Ландау и начал с ним работать. В 20 лет , после окончания института папа уехал работать в Днепропетровск, так как дома ему было невыносимо из-за тяжелых отношений с мачехой. Снимал комнату, мебели не было, вместо стола стоял чемодан. Работал он под руководством Бориса Николаевича Финкельштейна, симпатичного человека. После войны Финкельштейн жил в Москве и преподавал в Институте Стали. Папа писал диссертацию, применяя идеи Ландау, Борис Николаевич их не понимал, но папе покровительствовал.

Из этих времен помню фотографию, где я ее видела, не знаю, в нашем доме ее не было. Веселая молодежная вечеринка вокруг стола с бутылками вина, вид заговорщицкий и счастливый. Марк Губергриц, Доня, Лева Цехнович, мой папа и может быть еще какой-то молодой человек. Доня, она же Сара, была тогда женой Левы Цехновича, а потом,  беременная, ушла к Марку Губергрицу.  В Днепропетровск приезжала гостить моя мама из Москвы. Они с папой познакомились подростками в летнем лагере в Люсдорфе.  C балкона папиной комнаты мама сбрасывала на мостовую бокалы венецианского стекла, шикуя пренебрежением к буржуазной роскоши.  Всю жизнь о них жалела, «не думала, что выйду на него замуж». Папа рассказывал, что они с Левой Цехновичем купили бутылку вина и зашли на почту, а там было письмо до востребования, что мама решила приехать в гости. От волнения он уронил и разбил бутылку.

Губергрицы после войны жили в Москве. Одна комната в квартире была замечательная, полукруглой стеной выходила на библиотеку Ленина. Было добротно, дорого обставлено, обеды красиво сервированы. У нас было послевоенно, безмебельно, голые лампочки , мама, продолжая антимещанскую линию, говорила, что ненавидит абажуры. Году в 54 Губергрицы переехали в Таллин, мы к ним один или два раза ездили, и они появлялись в Москве. Папа говорил, что Марк Губергриц стал пресным эстонцем.  Фамилия Губергриц (овсяная каша) к этому располагала.

Сначала ездили на юг на поезде. Первый раз мы поехали  в  Бердянск  в  1951 году, это лето было для меня открытием моря, степи, звездного неба, времени и пространства. Белая мазанка стояла на берегу, сладко пахло сушеными на веревке бычками и смолой баркасов. Море вначале испугало линией горизонта, но оно было теплое и  со сгустками прозрачных медуз. В августе, по ночам, море  засияло серебром. Степь,  полная мельчайших цветочков, гудела и звенела цикадами, а из синих цветов шпорника я научилась делать браслеты, втыкая хвостик одного в жалко другого. Небо было как сыпью покрыто звездами, которые время от времени слетали на землю. Папа прекрасно знал астрономию, показывал и рассказывал про звезды и вселенную, но меня испугало, что звезды удалены от нас миллионами световых лет, и я охладела к ним. Только падучие звезды и кометы продолжали нравиться. Летом 1952 папа из Бердянска съездил в Днепропетровск.

В 1954 году мои родители купили первую машину, синюю «Победу» и стали  путешествовать на юг, заезжая Днепропетровск. Останавливались у милейшего дяди Левы Цехновича, папа называл его Лёвушка. У него была семья: жена Тамара Константиновна и ее сын от первого брака, Виктор. Лев Израилевич Цехнович воевал, был ранен, и Тамара Константиновна взяла его к себе и выходила. Дядя Лева был очень привязан к ней и к ее сыну. Она была красивая, но очень медленная, что возмущало мою быструю и нетерпеливую маму. Когда мне было одиннадцать, и я участвовала в разговорах взрослых,  к случаю я рассказала анекдот: «Рабинович, как ты думаешь, сколько стоит моя жена? – Твоя жена? Да, ни копейки. – Бери, она уже твоя». Папа и дядя Лева очень смеялись,  моему  «нахальному политическому мировоззрению». 

Ходили к Шуре Черникову, которого папа и дядя Лева называли Черника. Жил Шура Черников один в комнате, которая выглядела, как будто в ней жили  его родители. Смутно помню, что в первые годы там была его мать, полная в черном платье. Но потом там никого, кроме него, не было, и все равно комната выглядела так же. Из того,  что мне  было интересно, стояло кресло-качалка, предмет моего вожделения. Было очень солнечно, что особенно заметно в пыльной комнате.

Интерес взрослых к Шуре Черникову был мне не понятен.  Был он тихий, малоподвижный и потухший. Глаза спрятаны и темные волосы приглажены.  В более взрослом возрасте я слышала разговоры дяди Левы, - что  делать с Черникой, что жаль его, что сидит дома, никуда не выходит, растолстел, опустился, пытались его с какой-то женщиной познакомить, ничего не вышло.  Человек с проблемами тела, а может быть скрытый гомосексуалист.  Яков Абрамович Сатуновский цитирует школьные стихи Шуры Черникова, но стихов он, видимо, больше не писал, или не читал вслух.  Моя мама была у него после папиной смерти в 1976 году, когда ездила в Днепропетровск с моей маленькой дочкой Леной. Лену интересовали только числа, и ее рассказ о поездке к Шуре Черникову был подробным реестром, сколько остановок проехали на троллейбусе и на сколько ступенек поднялись к его квартире. Больше я о нем никогда не слышала, хотя мама ездила навещать Леву Цехновича. Уезжая, я оставила дяде Леве еврейский молитвенник, и мама написала мне, что он был счастлив его получить.

Ко времени папиного возвращения в Днепропетровск, 34-35 годам,  времени молодежных дружб и пирушек, наверное, относится знакомство папы с Яшей Сатуновским. Стихов его в компании не знали, кажется он стал писать после двадцати пяти лет, а было им всем тогда двадцать.  Папа удивлялся, что он так серьезно пишет. Их послевоенная и до конца папиной жизни дружба была связана со стихами.

(Продолжение следует)                                                               











Рекомендованные материалы


23.01.2019
Pre-print

Последние вопросы

Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».

26.10.2015
Pre-print

Мозаика малых дел — 17

Театр начинается с раздевалки. Большой театр начинается с Аполлона, который, в отличие от маршала Жукова, правит своей квадригой на полусогнутых. Новенький фиговый листок впечатляет величиной, больше напоминает гульфик и сгодился бы одному из коней. Какое счастье, что девочка, с которой я учился в одном классе, теперь народная избранница.