Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

06.12.2007 | Pre-print

Тереза-философ

Леонид Гиршович рефлексирует на тему романа «Тереза-философ», приписываемого маркизу де Саду

Русский режиссер, приглашенный в Париж, представил парижанам свой проект: несколько писателей рефлектирует на тему какого-нибудь известного романа, затем актер читает получившееся, этому сопутствует сценическое действие.

Среди прочего предметом рефлексии стал приписываемый маркизу де Саду роман «Тереза-философ». Помню, я тогда подумал: «А почему бы и мне не порефлектировать? Так, для себя, поупражняться». И вот что из этого вышло.

Тереза-философ... Сколько иронии: уж эта нафилософствует. Вы даже не уверены, что я – творение маркиза де Сада, что я стекала на бумагу с кончика его пера. Незаконное дитя! Зато дитя любви. Очарованием и нежностью я превосхожу ту, что достает метрику из под широкой подвязки: «Жюстина», «Эрнестина». Да если хотите знать, они просто ревнуют к моему успеху. Ревность – это та же плетка-семихвостка, иных еще как распаляет. А ты хлещешь их ею – по голым плечам, по попкам. Они находят в этом вкус. Кастати, о вкусах. Мамаша Лизо в промежутках между раундами кормила своего птенчика прямо из клювика разными деликатесами, к которым его сама же и ревновала.

-- Обжора! Тебе это больше по вкусу, чем я! – и кормила, и закармливала, и такой ням-ням-ням с ним разводила. Такая вот любовь втроем: мамаша Лизо, несмысленыш Перке и прыскающая во рту горячая кровяная колбаска.

Да, много горниц в доме отца нашего, маркиза де Сада. Помню, как мной зачитывался гениальный Достоевский, когда писал своему конфиденту:

«Мейн либер фрейнд! Праздник сердца! Ты же знаешь, чтó есть для меня слезинка ребенка. Сегодня взял сиротку из дома призрения. Ну, накормил, приодел. Жизнью умученная, до последней крайности исхудавшая. И веришь ли, е... и плачу».

Загадочная славянская душа. Изболевшаяся.

Надо сказать, ребенком я тоже страдала, но изболевшиеся души, подобные этой, не встречались на моем пути. В аббатстве я воспитывалась под звуки грегорианских хоралов. Их одноголосие окружало меня. И я ему тоже не была чужда, благо грегорианский хорал можно сыграть одним пальцем. Посмотрите сюда, на это пальчик... плохо видно? Тогда посмотрите на свой, сударыни. Они у нас с вами одинаковые – полагаю, вы своим тоже подбирали райские мотивы на маленькой прелестной фисгармонии, приводя в движение мехи. Что касается меня, то играть на ней одним пальцем сделалось моим главным хобби, особенно после того случая с ножкой кровати, помните? Когда в позе турка, творящего намаз, я переусердствовала в молитвенном экстазе да так натерла свой инструмент, что, по совету аббата, пришлось делать винные примочки. Белое вино в этих случаях, сударыни, очень помогает, аббат прав. И все же подобных безумств следует благоразумно избегать. И заметьте, благоразумие идет рука об руку с благочестием – да, рука об руку: мануальный характер благочестия столь же бесспорен, сколь бесспорно то, что в свои двадцать пять лет я все еще храню девственность. Ведь, как мы знаем, женщинами, солдатами и евреями не рождаются, ими становятся, порою против воли, поскольку это – опасно. Поэтому целомудрие свое я оберегаю, как величайшее сокровище, боясь разделить судьбу мадам де Шатлэ, подруги великого Вольтера: бедняжка умерла от родильной горячки.

Сидящие в этом зале, вам угодно понять, чем был для нас, для дам, восемнадцатый век? Вот вы видите запечатленные Ватто, Фрагонаром, Буше манерные пальчики, набеленные, нарумяненные личики, лукавые глазки, стебельки наших талий, колышущиеся над атласными юбками. А вот вам открылась нежно-розовая альковная нагота наших тел. Но за всем за этим жуткий страх: как бы не понести. Это сегодня повсюду плакаты: кружочек и гордый девиз: «Скажи спиду: нет». А в мое время кружочков не было. Беременность – расплата за блуд. Заразиться  ею – обречь себя на страданья, нищету, быть может, на лютую смерть...

Бывают распутные девки, а бывают распутные девственницы. Счастливая Манон Буа-Лорье, у нее вьюшка, как лобовое стекло президентского лимузина – пали из любых орудий, президенту в нем ничего не сделается. А Манон еще сокрушалась, думала обратиться к хирургу, пока не оценила свое преимущество. Женщина будущего – ни дать, ни взять. Восемнадцатый век – эпоха разума и просвещения, восемнадцатый век конструирует гомункула... уже сконструировал – в своих мечтах.

Но и я, Тереза-философ, женщина будущего – воплощаю в себе то, что зовется «petting’ом»... мы все немножко англоманы, sorry. Собственно, мы всегда были ими, да и что нам оставалось, нельзя же любить исключительно самих себя? Немножко можно, но постоянно... А тогда кого? Француз-германофил – позор. Италоман? Не поверят. Только англичане.

Итак, я – роман-рetting. От привычки к грегорианскому хоралу, приобретенной в монастыре, мне помогли избавиться – мир не без добрых людей. Так я впервые узнала о радостях двухголосия Хотя порою бывает накладно, когда нас – больше одного. Представляете, полицейский чин раздвигает тростью кусты, а там голый зад, так и ходит ходуном. «Ах ты, паскудник, совокупляешься? Плати штраф – наполеондор». – «Гражданин комиссар, мы больше не будем... мы студенты... бедные...» – «Ах, вас еще и двое?! В двойном размере!» Впрочем, могло быть хуже: трое.

Вольно вам смеяться над дамами восемнадцатого века. Когда б у нас был интернет, или хотя бы телефон, какое беззаботное существование мы бы могли вести, с помощью этих самых приспособлений одаривая мужчин их же собственными ласками. И никто в лицо не плеснет тебе серной кислотой. Или семенем – в пах. Мы с графом, конечно, устраивались: вы видели мои нежные розывые пальчики. Как поется:

Tea for two and two for tea,

You for me and me for you.

Хотя господин граф и роптал. Даже пустился на хитрость: предложил ознакомиться со своей богатейшей коллекцией книг и картин галантного содержания – взамен на двухнедельный отказ от того рукоделия, которому девочки обучаются в монастырях.

-- Держу пари на вашу девственность, сударыня, что вы не сдержите себя и нарушите наш уговор.

Пари я выиграла, но какою ценой! Ценой потери девственности. Я пошла на это. Иначе все равно бы ее лишилась, но через унизительный проигрыш, уличенная в жульничестве. Терпеть было выше моих сил: неделю я только и делала, что занималась чтением вышеупомянутых книг и рассматриванием вышеназванных картин. Уже не раз рука тянулась к клавишам.

-- Приди же мой любовник, сыграй сам мою любимую мелодию. Сыграй своим смычком. О, ты знаешь, какую мелодию я хочу услышать!

Концерт по заявкам обещал быть недолгим, тем не менее граф, человек чести, сказал, умирая:

-- Не хочешь быть матерью – не будь ею. И пусть счастия ключи всегда сжимает твоя рука.

Я едва успела их поймать и сжала крепко, поблагодарив от всей души моего рыцаря.

-- Ах, как это благородно, граф, с вашей стороны – покинуть свой рай уже перед самой смертью.

-- Сударыня, неужели вы могли заподозрить меня в намерении сделать вас матерью – в поступке, достойном мужлана.

Между тем, сколько я потом ни трясла рукой, последняя капля  словно прилепилась к моей ладони, как на турнике оборачиваясь вокруг пальцев.

-- Этот был бы акробатом, – заметила я со вздохом.

-- Лицемерка, – засмеялся граф.

-- Вы правы, сударь. Привыкнув сама с собою играть в любовь, я настолько приглушила в себе инстинкт продолжения рода, что от одной мысли сделаться роженицей, у меня подкашиваются колени. Женщине-философу, женщине просвещенной рожать не пристало.

-- А если, моя любезная, – спросил граф, вытирая мне ладошку платком, – а если просвещение так широко распространится в обществе, что мудрость и знания будут присущи женщинам наравне с мужчинами и они откажутся следовать своей природе, предпочитая деторождению занятия искусством, науками, политикой? Ведь тогда род человеческий прервется.

Граф шутил, он испытывал меня, но я нашлась и возразила ему весьма остроумно.

-- Дорогой граф, допустим, вы правы. Благодаря успехам просвещения, когда-нибудь, в двадцать первом веке, женщина сумеет бросить мужчине вызов не только на ложе страсти, но и с университетской кафедры, и в суде, и в Генеральных штатах. Докторские мантии пополнят наш гардероб, потеснив фижмы и кринолины. Но тогда и другими мужскими занятиями дочери Евы пренебрегать не станут. Далеко не каждый мужчина – врач, адвокат, министр, богослов, словом, честный человек. Сколько их преступает закон! Этих господ ожидает солидное пополнение в лице представительниц прекрасного пола. Не меньше вашего мы будем расхищать казну и мутить народ на площадях, промышлять конокрадством и грабить на больших дорогах, наловчимся чеканить фальшивую монету и охотиться в чужих угодьях. Правда, новоявленное зло человечество обратит себе во благо, как бывало не раз. Будь я президентом, разъезжающим в бронированном ландо, я бы распорядилась вместо одного года каторги приговаривать преступниц к одному ребенку – или там к двум, к трем и так далее. За особые злодейства – к десяти. Это очень суровая мера, зато удалось бы одновременно снизить преступность и поднять рождаемость. Ну что вы скажете, милый граф? Если бы Тереза-философ жила в двадцать первом веке, она бы непременно баллотировалась в президенты.     











Рекомендованные материалы


23.01.2019
Pre-print

Последние вопросы

Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».

26.10.2015
Pre-print

Мозаика малых дел — 17

Театр начинается с раздевалки. Большой театр начинается с Аполлона, который, в отличие от маршала Жукова, правит своей квадригой на полусогнутых. Новенький фиговый листок впечатляет величиной, больше напоминает гульфик и сгодился бы одному из коней. Какое счастье, что девочка, с которой я учился в одном классе, теперь народная избранница.