29.05.2007 | Memory rows
Вдоль набережной БойсаА наутро увидели – в заснеженных кустах суетились зеленые попугаи
Рокки – ушел, позабыл ради меня многое. Я на самом деле уверен, что встретил гуру, и учитель, как положено великому мудрецу, исчез до того, как я задал ему главный вопрос.
Он оставил меня жить, as far. Вот и живу покуда, причем часто очень хорошо. Например.
В мире есть распространенная, пандемическая порода художников (поэтов, философов, музыкантов, полагаю, также математиков, физиков и химиков), строящих свою жизнь при помощи перекатывания с одной стипендии на другую, они всю жизнь мягко скользят с гранта на грант.
Я их ни в коем случае не осуждаю. Просто это особенное занятие: листать справочники, где числятся все возможные фонды, ассоциации, министерства, братства, личные и безличные персоны, чем-то способствующие желающим. Мне все равно – я не умею писать письма, где надо объяснить, почему необходимо на три месяца угнездиться на горе в Савойе или отправиться из Сиднея в Москву, чтобы сфотографировать арабских блядей в Варшаве. А еще и рассказывать, что именно мне, а никому другому, надо выдать эту благодать. Это лишняя для меня профессия, хотя все занятия нужны, все – важны.
И тут свалилось, не иначе благодаря Рокки, из влажной ямки смотревшему против солнца на мутный конус Афона.
В католичестве есть концепция, изобретенная в XVII, кажется, столетии, то есть совершенно барочная, – "излишняя" или "предварительная благодать". В виду имеется, что Бог забавляться может всячески, а в том числе предлагать совершенно того не заслуживающей твари удивительные подарки.
Такой излишней благодатью меня облил 2004 год, половину которого я провел на роскошных стипендиях. А началось все так. В 2003 Оля Свиблова предложила участвовать в выставке, которую она делала в Дюссельдорфе. Вообще-то она планировалась как обычная межмуниципальная выставка: в Москве показали "2356 км" (это расстояние между Дюссельдорфом и нашим городом), на которой были скучноватые художники, опекаемые властями столицы федеральной земли Северный Рейн – Вестфалия. Московская мэрия должна была произнести ответный алаверды, поручено делать это было Дому фотографии, то есть Оле. И подразумевалось, что на этой выставке покажут фотографии Москвы в разных видах – "старое и новое", москвичей и гостей столицы и далее в таком духе. Свиблова пошла на авантюру. Решила в дюссельдорфском Кунстхалле устроить выставку не только и не столько фотографии, а современного искусства в широком смысле, названием же придумала "Новое начало". Наверно, у лужковских чиновников оно подозрения не вызвало: конечно же, мы строим снова и снова новую Москву!
Дело, однако, в том, что для немцев из Дюссельдорфа это название имело также другое значение. В 1991 в Кунстхалле по инициативе ее тогдашнего директора Юргена Хартена была устроена выставка "Бинационале" (смысл названия мне темен до сих пор, так как в ней участвовали художники из только что ставших независимыми друг от друга России, Украины и Эстонии, то есть бинарности вроде не было ), потом показанная в Израиле, а вслед – в Москве. Это была самая крупная и интересная выставка современного искусства из тогда еще СССР в только объединявшейся Германии. А Свиблова с "Новым началом" показывала, что за прошедшие 13 лет в России выросло много совсем нового и чрезвычайно интересного.
Вообще-то немцев она брала на шарапа, но это не важно. А что касается меня, я согласился участвовать в этой выставке с радостью. Во-первых, впервые за долгое время позвали на более или менее важное событие. Во-вторых, к Дюссельдорфу у меня имелось особое чувство: я в Кунстхалле был на открытии "Бинационале", потому что Юрген попросил меня написать статью в каталог. Она называлась "Мы, они, патриции, цыгане и прочие" – речь в ней шла о расщепленности сознания русских ("мы"), постоянно отчуждающих себя от "них" (Запада), и одновременно имманентно стремящихся хоть как-то стать "ими", а также о болтанке сознания в поведении не то третьеримских патрициев, не то нагловатых номадов.
Я тогда в Дюссельдорфе провел дня два и мало что, кроме выставки, запомнил. Да и город на самом деле внешне особенно ничем не интересен: союзники его во время войны сбрили бомбардировками, и он потом был скромненько воссоздан. Но чем-то он меня тогда втянул в себя.
А на "Новом начале" тоже ничего такого уж нового не было – Свиблова показала обычный набор художников из России. Олег Кулик, АЕС, Мамышев-Монро, Братков, Ольга Тобрелутс, Паша Пепперштейн, Сергей Шутов, Айдан, Никола Овчинников, Фэнсо, Арсен Савадов, Макаревичи, Володя Куприянов, Игнат Данильцев, Андрюша Филиппов, Ольга Чернышева, и так далее, все более или менее хорошие, во всяком случае, ответственные художники. Почему Оля меня в эту колоду вставила – не знаю.
Я там показал инсталляцию "Приблизительно семь шагов до реальности". На расстоянии семи шагов напротив друг друга стояли четыре мольберта, а на них зеркала разного размера, от двухметрового до небольшого, с подписями на изнанке, вроде "Закат в Судакской бухте", "Портрет Ани", "Осенний вечер" и "Весенние цветы". Возможно, они были другие, я не помню, но смысл такой.
С мольбертами случилась интересная штука. Ольга сперва их хотела купить в Москве, но мне нужны были не новые, а заляпанные мольберты. Мы попробовали их взять взаймы в Суриковском институте, но не получилось. В конце концов раздобыли на месте, в Дюссельдорфской академии художеств. И они сильно отличались от московских. У нас мольберты обрастают субстанцией мерзкого буро-серого цвета, которую художники называют фузой. Она получается от смешения самых употребительных в традиционной советской живописи красок – белил, охры, черной, ультрамарина, краплака, изумрудной зеленой, стронциановки и умбры. А в Дюссельдорфе фуза оказалась веселенького желто-розово-голубого цвета.
Приехавший на открытие большой чиновник из московской мэрии, увидев выставку, устроенную Олей Свибловой, побагровел, физиономию ему перекосило, особенно когда он оказался среди моих зеркал. Я заметил, что сопровождавшая его Оля близка к истерике.
Но пронесло. На пресс-конфереции чиновники из дюссельдорфского городского начальства всячески хвалили выставку, пресса оказалась очень благожелательной, и московский гость, сообразив, что Лужкову он привезет победные реляции, начал радоваться и хвалить художников. Особенно – Владика Монро, прогуливавшегося по вернисажу в облике "белого Гитлера" – с выбеленными волосами, с белыми усиками, в белом костюме и белых ботинках, с черным портфелем. Портфель у него кто-то украл, когда он пошел покурить.
Дюссельдорфскому начальству Олина затея понравилась настолько, что оно сделало роскошный подарок. Предоставило всем участникам выставки (их было человек двадцать) стипендию на два месяца, с мастерской, жильем и суточными.
Вот я и отправился в конце февраля 2004 на эту стипендию. Где предстояло обитать, я уже знал: меня и Николу Овчинникова на время подготовки и открытия "Нового начала" поселили в художническом комплексе в ближнем – пять минут на трамвае до центра – пригороде Дюссельдорфа.
Гольцхейм чудесное место, протянувшееся вдоль Рейна. Тихое, буржуазное, застроенное особнячками и уже в феврале красовавшееся крокусами, нарциссами и мимозой. Иногда мило гудели самолеты, заходившие на посадку в аэропорт, да позвякивали вдалеке трамваи.
По Рейну туда-сюда тянулись баржи с каким-то грузом, и дул ветер с Северного моря, даже запах соли чувствовался, хотя до моря – километров сто.
Это художническое поселение странное, романтическое место. Его построили в 1937 году, то есть предполагалось, что там будут жить и творить полностью проверенные художники, которые дегенеративную гадость делать не станут ни в коем случае.
Почему-то оно построено в японизирующем стиле: белые стены, далеко выдающиеся кровли, черные пилястры и колонки. Живя там два месяца я, естественно, задумывался о смутных пересечениях нацизма с дзен-буддизмом, но потом бросил. Было лучше просто жить и работать в Гольцхейме.
Внутри п-образного здания глохнущий сад с обомшелым прудиком и бронзовой жопастой, вполне нацистско-соцреалистической теткой, обвитой плющом. За дверью-окном моей мастерской – персональный крошечный садик с остролистом, бересклетом, веймутовой елью, березкой и плющом.
А мастерская – можно только мечтать. Белый кубик 7х7х7 со стеклянной крышей, с огромной дверью в садик, наверху полати с кроватью, у входа кухонька, душ и все прочее. Только живи и работай!
В Гольцхейме жили странные люди. Кто там обитал при Гитлере, не знаю. В 60-е и 70-е, можно предположить, там побывали Нам Джун Пайк и прочие гении Флуксуса, особенно когда ректором Дюссельдорфской академии художеств оказался Йозеф Бойс, именем которого сейчас названа главная набережная Дюссельдорфа. Вообще-то, представим, что Кремлевскую набережную переименовали, например, в набережную Казимира Малевича.
При мне в этих мастерских, за исключением тех, что были зарезервированы для гостей дюссельдорфского культурамта, жили странные персонажи, которым очень повезло.
Они умудрились, доказав свою художническую сущность, получить почти даровое муниципальное жилье. Дверь в дверь со мной обретался старичок, занимавшийся оригами: он меня однажды по-соседски пригласил выпить кофе. У него от пола до потолка на полках стояли тысячи бумажных штучек, сложенных из бумаги. В соседней мастерской была совершенно безумная старуха, видимо, подверженная оккультным верованиям: отлучаясь, в замочную скважину она вставляла черные петушиные перья. Рядом с ней проживала пожилая супружеская пара, все время куда-то ездившая на велосипедах, а в соседнем супермаркете, где мы нередко встречались, за еду и пиво расплачивавшаяся квитками для безработных. Была еще одна сумасшедшая пожилого возраста, днем все время сидевшая на лавочке возле свое двери и страшно на меня ругавшаяся, когда я на расстоянии двадцати метров, тоже присев на лавочку, закуривал. Замыкала двор мастерская, где жила немецко-индонезийская молодая пара. Мать прогуливала ребеночка, а белокурый отец мыл автомобиль, но иногда выносил на солнышко сушиться скульптурки – глуповатого вида корнепластику, перемотанную зачем-то леской и проволокой.
Я себя ни в коем случае не ставлю выше этих бездельников. Наоборот, я только мечтаю жить как они, в таком чудесном месте. Но это вряд ли получится.
Мы с Сашей приехали в Дюссельдорф через Франкфурт: Илья Вайс сделал бесплатные билеты куда мог, и до Дюсселя мы, не задумавшись, что оказались в этих католических краях накануне карнавала, добирались на поезде – сверхскоростном, несшемся со скоростью под 300 километров, но набитого как вагон московского метро в час пик. Люди из Мюнхена стремились в Кельн и Дюссельдорф; думаю, в обратном направлении ехал такой же поезд.
Увидели жилье, обрадовались, легли спать, а наутро я Сашу повел смотреть город, который вовсе не знал. И мы оказались в водовороте немецкого карнавала. Публика была наряжена однообразно. Древними тевтонцами в рогатых шлемах, со шкурами на плечах и с надувными шипастыми дубинами. Хвостатыми чертями. Ангелочками в розовых платьицах, с полиэтиленовыми крыльями. Ковбоями. Американскими полисменами.
Все это оглушительно орало, играло в ручеек, толкалось, пело песни и в диких количествах поглощало пиво.
Мы с трудом выдрались из толпы, с облегчением пошли к себе в тихий Гольцхейм. На следующий день вернулись в центр. Ярко светило весеннее солнце, было почти пустынно, мусор прибран, но густо политые пивом и мочой мостовые помыть еще не успели: подошвы липли к брусчатке.
Через пару дней съездили в соседний Кельн навестить Захаровых, Наумцов и Юру Альберта, а заодно купить нужную мне для работы бумагу – из Москвы я ее не привез, думал, что в Дюссельдорфе, обильном художниками, точно найду, но не тут-то было.
У Захаровых было очень приятно, мы сидели на солнышке во внутреннем дворике их дома, пили вино, и вдруг над головами пролетела стая зеленых попугаев. Про рейнских попугаев, здешнюю достопримечательность я слышал: когда союзники разбомбили Кельн и Дюссельдорф, эти птицы разлетелись из местных зоопарков и прекрасно акклиматизировались в условиях, вроде бы не очень им подходящих. Но увидел я их впервые, и зрелище было удивительное.
Мы поехали за бумагой в большой магазин для художников, куда-то на окраину города, вышли из автобуса, и тут небо накрыла черная туча, поднялся ветер и повалил густой снег.
Когда вернулись в Гольцхейм, он был весь в сугробах, ветки деревьев гнулись под снегом. А наутро вокруг была полная Япония: среди снега кое-где проглядывали крокусы, да суетились в заснеженных кустах, что-то выискивая, попугаи. Только печально кричащих обезьян на деревьях, для пущего дзена, не хватало.
В Дюссельдорфе и без попугаев в снегу японщины хватает. Там по каким-то причинам образовалась самая большая в Европе японская колония, и увидеть наряженных в кимоно дам – столь же обычно, как попугаев, промышляющих вместе с воробьями и голубями.
Город вообще занимательный. Где он начинается, где кончается – непонятно. Тяжелая промышленность, которой он когда-то был знаменит, вымерла, теперь это центр модной, медийной и рекламной индустрии, но вся хайтековщина чудным образом совмещается с сельской жизнью: едешь на трамвае по окраинам Дюссельдорфа, и современные сооружения, в которых гнездятся бесчисленные агентства и студии, перемежаются полями и пастбищами с коровами. А вдоль противоположного берега Рейна, где находятся богатые буржуазные кварталы, паслись стада овец.
Мы с Сашей гуляли по городу – зима закончилась так же внезапно, как началась, ходили вниз по течению Рейна в красивый старинный городок Кайзерсверт, глядели на руины замка Фридриха Барбароссы, где нацисты проводили какие-то ритуалы. Съездили на противоположный конец города, вверх по реке, -- там глуповатого вида, похожий на розово-белый торт рокайльный дворец местных курфюрстов и очень красивый парк, на коре деревьев которого до сих пор виднеются надписи, вырезанные американскими солдатами в 1945-м. Несколько раз ходили по делам в культурамт, в Медиа-Хафен, футуристический комплекс, выстроенный недавно, и более всего знаменитый перекошенными зданиями Фрэнка Гэри. Общались там с милейшей Карин Рауэрс, опекавшей московских художников.
Сашка через дней десять уехала в Москву – вернулась она за неделю до моего отъезда из Дюсселя, а я начал работать. В такой мастерской это было настоящим удовольствием. Там я нарисовал пятидесяти с чем-то-метровый свиток "Final Cut", "комикс"-автобиографию. Потом я его показал на поляне возле дачи арт-дилера Лены Куприной, с которой работал, но об этом позже.
Перед культурамтом надо было отчитаться выставкой, которую мы и сделали вместе с Димой Файном и Денисом Салаутиным из "Фэнсо", бывшими на стипендии в Дюссельдорфе одновременно со мной, в галерейке под названием "На углу", расположенной в бывшем фабричном здании на окраине и отданном под мастерские художников и еще каким-то лицам, вроде бы имевшим некое отношение к культуре. Дима и Денис показали очень остроумные видео, снятые в Дюссельдорфе, а я – черно-белые фото деревьев, которые наснимал в гольцхеймском саду, к веткам пририсовал крошечных, почти незаметных птичек. Они были хаотически разбросаны по стене, а под ними кучей стояли пять старых кассетных магнитофонов, из них звучало пение птиц, записанное мной рядом с домом, и какие-то мои размышления на эту тему. Все это называлось "Birdwatching in Golzheim", а сейчас находится в коллекции Вадика Захарова.
Один агрегат, удивительная магнитола Sony 70-х, обнаружился у меня в мастерской – остался от какого-то постояльца чуть ли не времен Флуксуса. Я на нем слушал радио, особенно часто – местную мультикультурную станцию, по которой играли замечательную музыку. И турецкую, и африканскую, и латиноамериканскую, и арабскую, и всякую прочую. И диктор часто произносил выражение "мультикульти бюлдуры". Остальные по знакомым с большим трудом раздобыл сотрудник культурамта Микаэль Футс, приставленный к нам в качестве куратора. Сперва он меня уговаривал поставить cd-плееры, но я уперся. Во-первых, для инсталляции мне нужны были именно старые магнитофоны, а во-вторых мне совершенно не хотелось заниматься перегонкой записи с кассет на cd – я в этом ничего не понимаю. Микаэль магнитофоны все же нашел – он человек вежливый, но в душе, думаю, меня материл.
Он больше всего был озабочен, чтобы их не украли: напротив был целый квартал социальных домов, и проживавшие там турецкие подростки все время что-то перли из галереи. Я пытался убедить Микаэля, что эта антикварная рухлядь им совершенно ни к черту не нужна, но он не верил.
Кроме того, уже в Москве мы с Игнатом Данильцевым сделали серию "Двенадцать из Гольцхейма", по-моему, довольно удачную. Он по моей просьбе сделал фотографии табличек на улицах Гольцхейма, названных по именам местных знаменитостей, мало кому известных (во всяком случае, в высшей степени эрудированной Сабине Хэнсген, родившейся и выросшей в этих краях, они ничего не говорили), и накупил на дюссельдорфском блошином рынке снимки каких-то персонажей первой четверти прошлого века. А я сочинил биографии людей, чьи имена дали названия улицам, и "идентифицировал" собранные Игнатом портретики с каждым из них. Тексты биографий и старые портреты были вклеены в большие фотографии Игната, очень красивые и атмосферичные, а на выставке в Доме фотографии в 2005 они сопровождались разными старыми предметами, якобы принадлежавшими нашим "Двенадцати из Гольцхейма". Вроде бы получилось убедительно: мало кто заподозрил, что это мистификация.
Саша вернулась. Из Бохума к нам в гости приехала Сабина и устроила замечательную поездку в два интереснейших места рядом с Эссеном.
Первое – Цолльферайн, бывший металлургический комбинат, очень тактично реконструированный Либескиндом под культурный центр. В одном из его зданий находится "Дворец проектов" Кабакова, огромное спирально-пирамидальное сооружение из деревянных брусьев и белого полотна, наполненное работами Ильи. На нас с Сашей – да и на Сабину, кажется – это произвело гнетущее впечатление, веяло затхлой клаустрофобией.
Снаружи моросил легкий дождик, Сабина мне предложила вместе устроить акцию "Темная аллея". Я должен был идти вдоль длинного фабричного цеха, писать на бумажных карточках (их было девять) тексты (у меня вышли как бы коротенькие стишки) и оставлять их через равное количество шагов на земле. Сабина меня фотографировала издалека, потом прошла по моему пути и подобрала карточки.
Было трогательно и меланхолично.
Затем мы поехали смотреть виллу Круппа. Как она называется по-немецки, к сожалению, забыл, но в переводе на русский – "Шишка". Она стоит на вершине холма и венчает целый городок, построенный Круппом. У подножия холма – кварталы образцовых многоквартирных домов для рабочих. Выше – коттеджи, где жили инженеры, еще выше – особняки руководства, а главные улицы названы по именам сыновей и дочерей хозяина.
Виллу окружает огромный парк, засаженный деревьями, свезенными со всей Европы, а сама она, тяжелое темно-серое сооружение в ренессансном стиле, выстроена из гранита, доставленного из Франции: в Германии Крупп надобный ему камень не нашел. Внутри – сумрачно, сделано на века, украшено огромными семейными портретами отвратительной, но очень профессиональной живописи. Пожалуй, ничего столь мощно передающего дух томас-манновской Германии я не видел.
В начале апреля мы вернулись домой.
В Дюссельдорфе за два года на стипендии побывали Чернышева, Данильцев, Куприянов, Данильцев, "Фэнсо", Шутов, Монро, Филиппов, кажется, Пепперштейн, возможно, кого-то я забыл. Многие не поехали. Одни, наверно, не добрались либо были слишком заняты, другие сочли, что им это зазорно и не по чину. Ну и напрасно – место чудесное, рай для работы.
А через несколько месяцев я оказался в еще одном, совсем другом раю. Вернувшись в Москву узнал, что мне ни с того ни с сего дали трехмесячную стипендию Фонда Бродского в Американской академии в Риме.
Так что высеку Яузу гибкой удочкой 333 раза. Этого вполне достаточно. И наряжусь в красные штаны и красную поло – будто я палач, а главное – на фоне московской июньской зелени выглядеть буду как мак-coquelecot. Как на картине Сислея.
Это – вовсе не синодик и не некролог, мне просто хочется вспомнить тех, кто умер. Я бы мог про них рассказывать очень долго; сделать это несколькими фразами трудно, вряд ли что-то получится. Но все же.