В продолжение разговора с Д. не поленился с утра пораньше отправиться в израильское посольство, верней, к стенам израильского посольства. Нет никаких евреев, с вечера занимающих очередь, о чем я был наслышан еще в Париже — может, перепутали со своими? Только объявление: «По вопросам репатриации обращаться по телефону...». Не стал записывать. Подробности на сайте, в неотредактированном виде передающем интонацию:
«
ВАЖНОЕ ПРАВИЛО: НЕТ и не может быть
ЛИШНИХ документов. Самые разные документы и фотографии из семейного архива могут оказаться, неожиданно для Вас, полезными при консульской проверке» — на сей раз докажи, что ты верблюд.
«
НА ЗАМЕТКУ. КТО ИМЕЕТ ПРАВО НА ИММИГРАЦИЮ В ИЗРАИЛЬ?
Еврей (человек, у которого мать — еврейка).
Сын/дочь еврея (для тех, у кого отец — еврей).
Внук/внучка еврея.
Жена/муж человека, имеющего право на возвращение по пункту 1-3.
Вдова/вдовец человека, имеющего право на возвращение по пункту 1-3, при условии, что он/она не вступил в повторный брак.
Для остальных существует обычный закон о въезде, по которому можно въехать в Израиль как член семьи репатрианта, но при этом не дают никаких олимовских льгот»
— на проклятый вопрос: «Кто является евреем?» («Mi hu jehudi?») с большевистской незатейливостью ответил Бен-Гурион: «Тот, кто считает себя им».
«
ВНИМАНИЕ: в целях безопасности запрещается проносить на территорию Посольства еду, жидкости и лекарства. В процессе приема у вас будет возможность выйти из самолета и поесть за пределами Посольства».
С «самолетом» это я от себя.
В самом посольстве мне делать было нечего. Знакомых там больше не осталось — все, как и я, на пенсии. Замоскворечье, улица Большая Ордынка. «В шаговой доступности» Третьяковская галерея и журнал «Иностранная литература», но там еще все спят. Айда в «Третьяковскую»! Раз был в «Русском», то все должно быть по-честному. Нечего подсуживать Ленинграду. Да я и не подсуживаю, я ведь знаю: в Русском музее идешь по убитому снегу, а в «Третьяковке» проваливаешься по колено, а то и по пояс — «В слезах по пояс, как в снегу» (или как-то так, не помню, кажется, у Аронзона). Чтобы кассирша не распознала иностранца — что бывало: «Да что вы женщина, своя своих не познаша». — «Познаша, познаша... Покажите паспорт. Паспорта нету? Гони монету», — чтобы этого не было, ладонью стираю с лица заграничность, смущенно тру переносицу: «Вообще-то я пенсионер...» — «Покажите удостоверение». Пристыженно машу рукой. — «Ладно, давайте так».
Левицкий, Боровиковский, италянские виды Щедрина С.Ф. — ну, что за дурацакая манера не раскрывать инициалы, не говоря уж о более дурацкой — ставить их после фамилии, как в справках о посмертной реабилитации. «И за Лермонтова Михаила я отчет тебе строгий дам...». Снова Щедрин С.Ф., снова итальянские виды — «С.Ф.» да не тот. Сильвестр Щедрин один из тех, перед кем хоть на минуту да остановишься. (Дома проверил в интернете: Степан Федорович Щедрин — дядя Сильвестра Феодосиевича Щедрина.)
«Групповой портрет семейства Ротшильдов», как назвала когда-то Ирочка Глозман «Явление Христа народу». Экскурсовод объясняет школьникам, по виду пятиклассникам: это хорошие, это плохие.
-- Это раб, может, впервые в жизни он улыбнулся. Это Иванов нарисовал самого себя, он как бы тоже свидетель. А это, видите, фарисеи, которые не смотрят на Христа, идут прочь. Один из них, который ближе других к Христу, обернулся, он словно раскаивается в своем неверии. Это художник изобразил Николая Васильевича Гоголя, с которым они подружились в Риме, а потом поссорились, из-за того, что Гоголь все время повторял ему: «Ты уже столько работаешь над этой картиной, ты никогда не закончишь». Он как бы прощает своего гениального друга. Вы же знаете, кто такой Гоголь?
Суровое молчание было ей ответом.
-- Ну, Николай Васильевич Гоголь, кто он такой?
Нет ответа. Учительница (в сторону):
-- Да, образование в современной школе оставляет желать лучшего. (К школьникам.) Но вы еще прочтете Гоголя.
Иванов писал «Явление Христа народу» столько же, сколько Герман снимал «Трудно быть богом». Такой же итог. Как завораживает второй план в фильме «Хрусталев, машину!», так всячески восхищают этюды к «Христу» — эскизы, пейзажи, портреты натурщиц, меняющие на картине свой пол. Но собрать этот паззл невозможно: получается какой-то Пиранези — сюрреализм как тайный порок. Кстати говоря, «Музицирующих — на соседней стене — Аполлона, Гиацинта и Кипариса» Пирютко поместил на обложке «Другого Петербурга». Интересно, из-за чего на самом деле поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем?
По большому счету всю Третьяковскую галерею надобно запретить, оставить только Нестерова. Пропаганда гомосексуализма, оскорбление чувств верующих, русофобия. Даже не запретить — продать американцам, а на вырученные деньги построить огромную «булаву», сесть в нее и улететь к е...й матери (так не взлетит — все пропьют, прожрут, просрут, пока строить будут).
Картина Маковского «Чтение завещания»: нотариус читает, сидя за столом, остальные не пытаются даже скрыть свои чувства, слушают с непередаваемым напряжением — кто-то подался вперед, кто-то закрыл глаза, на переднем плане мужчина на стуле, потупясь, глядит в пол, на лице печать отчаяния. В общем, «их нравы». Картина висит высоко. Привстал на цыпочки. Нет, называется «Литературное чтение» — был уверен, что «Чтение завещания».
Залы за залами, самое знаменитое, что есть у передвижников, что репродуцировано 100000000000 раз, отчего оригинал, эпицентр этого сверх мощного излучения может насмешить: во, мишки на дереве. Но скорее наоборот: то, что это первоисточник всех-всех-всех «охотников на привале», которых ты только в своем детстве видел, усиливает эффект. Не всякое «произведение искусства в эпоху его технического репродуцирования» («Das Kunstwerk im Zeitalter seiner technischer Reproduzierbarkeit») теряет в весе, чаще случается, набирает.
Ноги уже не держат, да еще в бутсах, которые дал мне Шейнкер ввиду испортившейся погоды. Подвернулся удобный стул и надолго притянул меня к себе. Как раз перед огромным панно Врубеля — достаточно выразительным, но и достаточно бессмысленным — стоят три ряда стульев. А что как здесь устраивают свои великопостные оргии «Виртуозы Москвы»? По обеим сторонам от панно самые знаменитые, самые расчесанные поклонниками русского декаданса полотна: «Демон поверженный», «Царевна Лебедь» (тут же повеяло дыханием моря: «Ты царевич, мой спаситель, мой могучий избавитель»). А позади еще несколько таких же, невыносимо приторных — «Испания», например.
Врубель — очень уж это Гауди. Кто спорит: и Гауди, и Врубель, и Скрябин — даже внешне на него чем-то похожий — это колоссально. Любая выдающаяся пошлость по первому впечатлению колоссальна, только б массово ей не кадили. Вот и вернулись мы, пусть с другого конца, через массовость, к проблеме воспроизведения — к вальтербиньяминовскому «Das Kunstwerk im Zeitalter seiner technischer Reproduzierbarkeit». Существует ведь и множительная техника души — зрительской, читательской, слушательской. Опускать высокое, обесценивать великие творения можно по-разному, в том числе тиражируя их «ценителей».
Посидел, погудел ногами — и вниз по лестнице. Надо же подойти к «Девочке с персиками», отметиться. Прямо перед ней расположилась экскурсия ровесников моей даже еще не пятилетней Яэли. «Раннее эстетическое воспитание» просится быть обшученным, но я всегда помню, что родителей к нему побуждает великое чувство — сколько бы не нашептывал мне бес, что это всего лишь ярмарка родительского тщеславия.
Пока мои яэли, эскортируемые несколькими мамашами, слушают про девочку с персиками, ровесница моей Эсти (у меня их две, Яэль Софи и Эстер Луиза) ползает по благородному паркету главного музея Москвы — в «юпочке» поверх белых рейтуз, с таким же, как у той, схваченным резинкой, хохолком на макушке.
-- ...Но девочка была такая непоседа, что никак не могла усидеть на месте, и тогда художник ей говорит: «Ты посиди спокойно, я тебя нарисую и портрет подарю твоей маме». Девочка сразу стала послушная, села...
-- А вы ее мама?
-- Нет, я не ее мама, — говорит экскурсовод, «по-доброму» улыбнувшись, как улыбаются детской непосредственности.
-- Бабушка, да?
Вижу, служительница в форменном одеянии — насколько нечто бесформенное может быть облечено в форму — решительно направляется к моей квази-Эсти. Та до сих пор олицетворяла блаженство, которое мир, по ее убеждению, должен с ней разделять. Понимая, что провинилась, но не понимая в чем, она продолжает растерянно улыбаться, вот-вот раздастся рев.
Я: — Вы же испугали ребенка.
Подбегает одна из эскорт-мамаш, оставив старшее свое чадо, и хватает девочку на руки.
-- Она никому не мешала, — продолжаю я.
-- Я с вами не разговариваю, я говорю с матерью, — на лице выражение брюзгливой спесивости пустого места.
Я перестаю собой владеть. Меня колотит. Это мое: вдруг влезть, сорваться. А сдержаться — еще хуже будет.
(«На днях, в ожидании, когда вспыхнет зеленый велосипедик на светофоре, был обречен наблюдать, без малейшей возможности вмешаться, следующую сценку на противоположной стороне улицы. Ровесники моего сына: А демонстрирует на Б «приемы карате» — попросту пинает его ногами, В и Г зрители, Б даже не пытается сопротивляться. Он сжался, закрыв голову руками, и только когда А кончил, убежал с плачем. Потом всю дорогу я мысленно мстил А за Б (успевал подъехать, брал у Б номер телефона и обещал, если только его родители пожелают, засвидетельствовать, что он был бит ногами — и тогда родителям А это влетит в копеечку. В и Г стоят и мотают себе на ус). Надеюсь, что у А душа ушла в пятки». «Бременские музыканты».)
Так смотрят в книгу и видят фигу, как смотрю я на портрет Римского-Корсакова. «Ты, царевич, мой спаситель, мой могучий избавитель», — пытаюсь этой взмывающей, как волна, мелодией сбить пламя. Безуспешно. Вынужден уйти, не посмотрев Коровина. Эта дрянь украла вишенку у меня с пирожного.
В сувенирной лавке, в вестибюле, купил закладку для Мириам. На ней «Девочка с персиками», с которой Мися, маленькая, себя отождествляла. И еще брюлловскую наездницу в рамочке, тоже ей памятную. А то вчера для Иосифа, т.е. для Яэли с Эсти, накупил «медведей паддингтонов», а Мисеньке — ничего? Хватит Иосифу подсуживать — хватит Ленинграду подсуживать — все должно быть по справедливости.