17.04.2013 | Pre-print
Мало ли, чего не былоСтрах сослагательного наклонения – страх посмотреть правде в глаза.
- История не знает сослагательного наклонения.
Сказал – как отрезал. В споре это «островок безопасности», указывающий на дефицит аргументов. А еще это профилактика вздохов. Ведь не только история России или Германии, но и история собственной жизни состоит из тех же самых «если бы да кабы…». Гадаем, а чаще – сожалеем об упущенных возможностях. Мой дед говорил: «Если бы в двадцатом году я уехал в Америку, я бы был…» А домработница Уля: «Если б я не эвакуировалась в блокаду, то стала бы начальником цеха…». Туда же и ты: если б не эмигрировал, как бы сложилась твоя жизнь? Вернее, что бы написал, если б не эмигрировал, поскольку самого бы уже не было в живых, не жилец ты на том свете.
Страх сослагательного наклонения – страх посмотреть правде в глаза. Кто сказал, что история не знает сослагательного наклонения? Прекрасно знает и даже вводит этим в соблазн, что твоя конспирология. Не обязательно писать альтернативную историю России, можно ограничиться и собственной жизнью.
«Уехав, вы столько пропустили», – сказал мне в девяностом один мастер пера, ныне уже ветеран пера – когда я ненароком снял его с внучки Молотова. Патриотический акт мне в назидание. Большинство, с кем я встречался в злосчастном девяностом, наоборот, говорило: умный был, вовремя уехал. («– Вот гнида, вот гнида... Ты думаешь, что самый умный у нас, что... – и он раз пять подряд выкрикнул: – Умный! Умный! Умный!») Тогда многие, очертя голову, кинулись по моим следам – потом, отдышавшись, давали задний ход. В начале семидесятых это называлось «дважды еврей Советского Союза».
С какой же развилки могла начаться альтернативная жизнь, которую я промахнул и которая в любом случае уже бы закончилась? Я – сама банальность: принцессой моей мечты была кинорежиссура. Молодой человек немного рисовал, немного писал, много играл на скрипке и устраивал маскарад: носил френч, оставшийся от деда, или наряжался в лохмотья, рискуя угодить в милицию – зато испытывал неземное чувство единения с «титульной нацией», благо пятый пункт ею более не прочитывался. В придачу к этому я накануне был забрит в московскую консерваторию: сдав последний экзамен (история с обществоведением), слетал в парихмахерскую и обритый наголо получал матрикул. Это было выходкой, так выглядели Юл Бриннер и Котовский. И вот гологоловый, в драном ватнике, в ботах на босу ногу я встречал на дачном перроне сочувственные взгляды простых людей. Какие-то дед с бабой – моих сегодняшних годов – тихонько дали мне копеек десять медью. Узнали во мне кого-то?
Искушение кино было так велико, что ради него я готов был его разлюбить. Иначе говоря, от советских фильмов мутило, от советских актеров, их голосов – особенно голосов и вообще музыкального сопровождения (мне еще придется халтурить в оркестре на «Ленфильме», глядя как Клавка в развевающейся косынке бежит и бежит вдоль одного и того же вагона). Я смотрел исключительно дублированные фильмы, как читал исключительно переводные книги. Только предав «Расёмон», «Развод по-итальянски», «Земляничную поляну» можно было прельститься музой совкино (ударение по желанию).
Человек постыдно слаб, а Кай – человек. Однокурсник свел меня с тремя своими одесскими согражданами, учившимися во ВГИКе. Встречей на их территории это трудно было назвать. Общежитие ВГИКа и общежитие МОЛГКа – однояйцевые близнецы (неизбежные генитальные ассоциации здесь уместны). Я прочел им свой рассказ «История пресвитера Иоанна», там были такие строки:
Я пресвитер, я пресвитер, я пресвитер Иоанн,
Троекратный, троекратный, троекратный я болван.
А парой абзацев ниже:
Пресвитер Иоанн я, Иоанн я, Иоанн я,
Болван я троекратный, троекратный, троекратный.
На это мне был прочитан беллетризованный сон. В памяти осталась вывеска на дверях: «Одесское посольство» – и что из расколовшегося арбуза «все вылилось без единой семечки» (гипноз «Земляничной поляны» выдавал родственную душу, невзирая на «семечку»).
Три одесских отрока принялись обсуждать, к кому меня направить: «К Марлеше?» – «Нет, лучше к Ромму. И обязательно поиграй ему».
С их помощью или как-то иначе, но аудиенция мне была назначена. Ромм, этот баловень советской судьбы, наверняка раб либерально-культурных клише, должен был клюнуть на меня: эмоционален, раскрепощен – плюс скрипач. Семнадцати лет от роду. Даже мое «неореализм si, соцреализм no» было в стрóку.
(1) Герой романа Т.Манна «Доктор Фаустус», создатель атональной музыки, разделивший судьбу Гуго Вольфа, Ницше, Мопассана.
Когда я явился со скрипкой, перед домом стояла «скорая». Я еще подумал об Адриане Леверкюне (1).Обнаружив у себя симптомы известного заболевания, он идет к врачу и встречает его на лестнице в сопровождении двух господ. Идет к другому – посреди комнаты стоит гроб. Не судьба.
Еще одна нереализованная возможность – не знаю чего, каких жизненных впечатлений. По подсказке хэмигуэевского «Праздника...» я взял за правило писать в кафе. Просил себе ликера, все равно какого, только не «мятного» – «южного», «лимонного», «юбилейного» – и открывал тетрадь, которую какой-то шутник окрестил «общей», хотя приватней ее, интимней ее нет ничего.
Так было и в мороженице на Арбате – может быть, в одной из отходящих от него улочек – где я оказался за столиком со старухой, по-старушечьи лакомившейся мороженым. Кошки похоже лакают молоко: сосредоточенно, ничем другим не отвлекаясь.
Понятие «свободный столик» существовует только в совкино. На самом деле ждут «свободного места» (комнаты в коммуналке). Я приготовился писать, но, покончив с мороженым, соседка принялась за меня: в Лондоне, видите ли, рабочим нельзя ходить по центру, королева не любит плохо одетых людей. Я решил: ну вот, вроде той старухи, которую повстречал однажды на почтамте с кипой исписанных бумаг – историей болезни. У нее был рак центральной нервной системы.
(2) Потомственный скрипач из цыган. Настоящая фамилия Ерденков. Был сослан в Вологду за участие в событиях 1905 года. Первым получил звание заслуженного артиста республики (1925)..
И тут мои уши становятся как у жителя острова Пасхи: сегодня ходила на суд над Синявским и завтра пойдет. Пытаюсь не выдать своего волнения. Что же было в суде? Прятал что-то у любовницы на даче. И снова: рабочие, Лондон, паунты, которых у них совсем нет. А я скрипач, да? (У ног футляр.) Ей очень нравится Эрденко (2). А Светлана какая умница! И дети прекрасные, не то что брат – алкоголик. Живу в общежитии? Чтоб обязательно приходил к ней в гости. Она меня познакомит со Светланой. Дочка Сталина. Умница. Живут на одной площадке. Умница! Умница! Умница!
Чтоб сменить пластинку, я посетовал на то, что в кассе не было билетов на «Грозовой перевал», американский фильм. Пожалуйста, она всегда может получить два билета. А если я хочу, может взять меня завтра на суд, ей полагается сопровождающее лицо. Ее муж был Карпинский, старый большевик.
Повсеместные грубость и хамство являют пример того, каким не надо быть. Я очень вежливо отказался. Сорокоградусный сироп, который предполагалось растянуть на пару часов, допил в считанные минуты, и расплатился заранее приготовленной мелочью.
А мог бы и высказаться в нелицеприятной форме – и о ее муже, и о ее соседях, и о тех, кто судит Синявского. Чего я не мог, это воспользоваться ее маразматическим расположением, благодаря которому, вероятно, сегодня было бы что вспомнить. От России впечатлений кот наплакал, просто впечатлительность позволяет делать из мухи слона.
Жить зажмурившись, в глухой ярости от всего, в том числе и вкусового «мы», извлекаемого, скажем, из пива с таранькой, переходить на другую сторону улицы при слове «комсомол», не знать одной на всех радости в виде телевизора и только творить намаз, обратившись лицом к погранзаставе, как к Мекке – это ль не достойно соискателя лавров Толстого? Еврей-дворник, писатель-сектант, Толстой в лавровом венке – всё один понятийный ряд.
Когда-то, сидя на краю детской кровати, я сказал своему ребенку, который тоже вдруг сделался романистом: писать – это мечтать с карандашом в руке. Для одиннадцати-двенадцатилетней девочки, по-моему, исчерпывающее объяснение, указывающее – если уж – правильную дорогу. Но лишь для ребенка, потому что ты не сказал ей главного: это мечта, обращенная в прошлое.
Ловлю себя на том, что предаваться воспоминаниям – это мечтать вспять. В рассуждении писательского труда жизнь, до краев полная событиями, с одной стороны продуктивна: море материала – но с другой строны, прошлое загромождено и фантазии отведена роль интерпретатора – отнюдь не творца. Интерпретаторы, профессора кислых щей аплодируют ластами, которыми карандаш не удержишь. Но как незнание открывает дверь волшебству, так же амнезия – бессобытийное прошлое – позволяет на полную мощь включать «фантазию воспоминаний» (выражение Лескова).
Свидетельство, прежде чем быть наконец услышанным, успевает утратить связь с событием и свидетельствует само себя. Присоединяюсь к хору перефразирующих начало «Анны Карениной»: все воспоминания похожи одно на другое, каждый вымысел измышлен по своему.
Поэтому было совершенно лишним пойти на поводу у своего любопытства и сойтись покороче с милиционершей, почти сверстницей. Да, упустил возможность поучаствовать в маскараде, почувствовать себя во вражеском тылу. «Сейте разумное, доброе, вечное» – я посеял паспорт и с этим пришел в милицию, где был обласкан.
Она – начальник паспортного стола. Важный человек. Только я в ее глазах, видимо, еще важнее: постоянное место работы – ленинградская филармония. А что Гиршович – не Попович, ей даже интересно. Они, дочери Евы, все как одна, прости Господи, цыкавые. В моей вольной жизни случались приключения, коими можно было бы увлечь читателя: маляршу втянул в окно прямо с лесов, после чего тем же путем она выбралась и продолжала малевать. Но, клянусь, никогда допрежь моя ладонь не ныряла под милицейскую форму.
На голове у нее был заграничный парик – скрывавший змей? Все равно это было данью кратковременной моде. Вдруг женские головки, как в пейсатом районе, покрылись париками. Глядя на нее, я еще подумал, что в их эмвэдэшный распределитель завезли партию импортных париков. Мы культурно провели время в темном кинозале. Она сказала, что пользуется «Лесным ландышем». Когда зажгли свет, показала флакончик: буду дарить, чтоб не перепутал. От нее впервые услышал выражение «вызвали на ковер». Рассказанный мною анекдот о Брежневе успеха не имел: мне запрещено, ей – можно. Запретность, как известно, распаляет: этих анекдотов, если с включенным таксофоном, я наговорил на червонец. Запретность, однако, распаляет по обе стороны баррикад. Она предложила зайти за ней завтра в конце приема – захотела стать передо мной, как лист перед травой?
Я расположился сбоку, чуть позади нее, этаким начальством в глазах просителя. Отсидевший свой срок, он просил о милости: быть прописанным у себя дома, на одной жилплощади с женой и сыном. Он разговаривал с ней, но обращался к человеку в штатском, к мужчине. Ощущение невыносимое.
Сославшись на непредусмотренную репетицию, я долго извинялся, очень сердечно с ней простился, «чтобы больше никогда...». Никогда не говори «никогда». Я люблю эту фразу по-французски, совсем другой оттенок, не предостерегающий, скорее обнадеживающий: жамэ плю жамэ.
Вскоре начнутся шуточки:
С чего начинается Родина?
С подачи бумаги в ОВИР.
1972 год для нашей семьи – год тайных приготовлений. От запуганных советских людей требовалось не присущее им гражданское мужество. На кон было поставлено все: благополучие, свобода, будущее – словом, жизнь. Мы входим в кабинет инспектора ОВИРа: папа, мама, тетя, дядя – он умрет через два месяца от скоротечного рака, о котором еще не подозревает – мой двоюродный брат, моя жена и я.
Я узнал ее по парику, без парика бы точно не узнал. Я был смущен, она и вовсе пошла пятнами. На исходе второго месяца нашего ожидания я стоял рядом с нею в переполненном троллейбусе, спина к спине, якобы непредумышленно. «Как обстоят наши дела?» – тихо спросил я, не оборачиваясь. «Вам не следовало ко мне подходить... По вашему делу есть положительное решение».
Не счесть альтернативных ходов в прожитом тобой лабиринте. Шаг – и ты на распутье, снова шаг – и снова на распутье. Можно только гадать, чего лишился, какого опыта? И каким бы был, если бы да кабы... Сколько извилин в мозгу этого лабиринта против той одной прямой, по которой ты прошел. Вместо прошлого у тебя tabula rasa – пиши, что хочешь, придумывай его себе. Счастлив выдумщик
Новая книга элегий Тимура Кибирова: "Субботний вечер. На экране То Хотиненко, то Швыдкой. Дымится Nescafe в стакане. Шкварчит глазунья с колбасой. Но чу! Прокаркал вран зловещий! И взвыл в дуброве ветр ночной! И глас воззвал!.. Такие вещи Подчас случаются со мной..."
Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».