05.12.2005 | О прочитанном
Демократия и пессимизмКогда судьбы общества начинают зависеть от тебя и твоего соседа, иллюзии светлого будущего исчезают окончательно
В своей книге о немцах (“Studien über die Deutschen”) Норберт Элиас высказывает любопытное наблюдение.
В XVIII веке слово «культура» означало, прежде всего, динамический феномен – движение от варварства к цивилизации в духе прогресса, как его понимало Просвещение. В XX веке «культура» неожиданно становится совершенно неподвижным, статичным явлением, уходящим корнями в далекое прошлое и сохраняющим ядро этого прошлого в относительной неизменности.
При этом все, что в эпоху Просвещения было противоположно культуре и относилось к варварству, становится культурой. Мы, действительно, с легкостью говорим о культуре неолита и австралийских аборигенов. Элиас отмечает и еще одно существенное явление – противопоставление культурной истории политической. Политическая история до конца эпохи Просвещения – это история монархов, их интриг и войн, их вознесения и падения. История культуры культивируется интеллектуальной элитой, не принадлежащей к аристократии. Культура в этом контексте (во всяком случае, в Германии) оказывается областью нравственности и свободы в противоположность не знающей нравственных принципов истории королевских и княжеских усобиц. Культура - это сфера нравственных идеалов, в которой средний класс отделял себя от государственности. La république des letters, «мировая литература» Гете – трансцендировали границы государств и наций в той мере, в какой нравственность для человека Просвещения выражала общечеловеческое, а не национальное начало.
Ситуация меняется в XIX столетии. Интеллектуальная элита среднего класса начинает активно идентифицироваться с тем самым государством, которое презирал интеллигент XVIII столетия. Начинается эпоха культурного национализма. Культура перестает быть общечеловеческим идеалом универсального развития, но становится статичным национальным образованием. Эта трансформация хорошо известна, и Элиас объясняет ее тем, что культурная элита, оттесненная в эпоху абсолютизма от власти и не имевшая не малейших шансов к ней прислониться, оказывается сама причастна государственности в составе пришедшей к власти буржуазии. Гегелевское упоение прусским государством – одно из подтверждений этой меняющей позиции. Из этого изменения социального статуса буржуазной интеллигенции, конечно, логически следует и изменение понятия «культуры». Культура становится статичным образованием в той мере, в какой она не противостоит больше окружающему варварству, а оказывается отражением той самой нации, того самого государства, с которым интеллигент себя отныне идентифицирует. Когда нация и государство становятся «моими», культура становится их неподвижным и консервативным отражением: отсюда – вместо движения – застой, интерес к мнимым корням, фольклору, древностям и т.д. Национализм – это, конечно, вид нарциссизма, любви к самому себе, отраженному в подобных мне. А самолюбование в зеркале, как мы знаем еще из Клейста, приводит к параличу.
Гуманистические идеалы уступают место национальным. Одновременно, как замечает Элиас, у новой интеллигенции вырабатывается высокомерно-презрительный тон по отношению к нравственности (как общечеловеческим ценностям), к гуманизму и, главное, - к идее прогресса. Вместе с этим исчезает и наивная вера в «светлое будущее». Идеалы прогресса систематически представляются как фальшивые и пустые. Представление о том, что в культуре нет прогресса, становится ходячей «истиной».
В рассуждениях Элиаса есть один момент, на котором мне хотелось бы остановиться. Понятно, что консерватизм всегда возникает в результате прихода того или иного сословия или класса к власти. Те, кто у власти, естественно боятся перемен и жаждут стабильности. Любопытно, однако, что причастность к власти подавляет тот самый оптимизм, которым пышут отрезанные от власти просветители XVIII века. Тот факт, что Вольтер издевался над неискоренимым оптимизмом своего Кандида, говорит не столько о скептицизме Вольтера, сколько об оптимизме его менее изощренного окружения. Любопытно, что этот оптимизм не могли сломить ни Лиссабонское землетрясение, ни кровавые войны, ни экономические кошмары раннего капитализма, голод, обнищание и т.д.. Оптимизм этот даже нельзя приписать вере в Бога, которая становилась в просвещенческом деизме все более призрачной.
Описанная Элиасом ситуация, при определенных поправках, невольно приводит на ум недавнюю российскую историю. Действительно, вытесненная на кухни советская интеллигенция, несмотря на изоляцию, идеологическое удушье и нравственный беспредел власти, сохраняла хотя бы иллюзорную верность гуманистическим идеалам, нравственности и странную веру в возможность лучшей жизни. Это чувство оптимизма совершенно исчезло с появлением на российских просторах убогого призрака отечественной демократии, то есть хотя бы мнимой причастности к механизмам власти (пусть хоть с помощью какого-никакого, но голосования). Зато национализм расползся и вширь и вглубь.
Все складывается так, как если бы даже призрачная причастность к власти не оставляла у людей и тени надежды. Когда история совершенно независима от твоей воли, как не зависят от нее княжеские войны или землетрясения, всегда сохраняется возможность поворота к лучшему, который оказывается такой же случайностью, как и природное бедствие. Для отрезанного от власти обывателя явление Горбачева - такая же непредсказуемая случайность, как и ташкентское землетрясение. Когда же судьбы общества начинают хоть как-то зависеть от тебя и твоего соседа, иллюзии светлого будущего исчезают окончательно. Я слишком хорошо знаю себя и соседа, чтобы питать иллюзии. Демократия ставит будущее в зависимость от воли совершенно реальных людей и тем самым часто не оставляет никакой надежды.
Ну а культура? Культура обращается назад в сторону с начала и до конца придуманного светлого прошлого...
Борис Эйхенбаум умер на вечере скетчей Анатолия Мариенгофа, после своего вступительного слова, прямо в зале, от остановки сердца.Два его друга - Роман Якобсон и Виктор Шкловский описали эту смерть, хотя обоих не было в Ленинграде.
Катехон – это нечто, что задерживает время, устремленное к эсхатону, к концу времен, и не дает времени безудержно двигаться к завершению эона. Понятие катехона привлекло к себе внимание мыслителей, интересующихся проблемой политической теологии,