Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

15.03.2011 | Музыка

Музыка не для ног

От сверхбыстрой к сверхмедленной.

— Вы в Москве бывали раньше?

— Нет, к сожалению, хотя мог бы — как раз через три месяца после того, как я ушел из Napalm Death, они играли в Москве какой-то громадный концерт (в декабре 1991 года, в ледовом дворце «Крылья Советов». — Прим. ред.). Честно говоря, за те 20 лет, что я занимаюсь музыкой в одиночку, я никогда не замечал к ней интереса в России. Но вот как раз в прошлом году на меня начали выходить промоутеры и рассказывать, что есть и аудитория, и здоровое сообщество музыкантов, и вообще мне понравится. А я что — почему бы и нет?

Для меня, знаете, концерты — не работа, а чистое удовольствие.

Вот в студии сидеть — это реальный стресс, а живьем — наоборот, мне чертовски это нравится, особенно если аппаратура нормальная.

— Ну а какие-то планы касаемо Москвы, кроме собственно концерта, у вас есть?

— Ох-хо-хо! Вот это всегда проблема — вы, ребята, думаете, что если человек приезжает выступать, то он еще и успевает погулять, на экскурсии сходить и что только не. Да ничего он не успевает! Ни-че-го! Вообще! Я весь день в дороге, прилетаю в Москву в 2 часа ночи, мчусь в отель, чтоб поспать чуть-чуть, — ну и так далее. Разве что днем будет времени немного — ну так тут у меня есть разнарядка: моя женщина — фанатка матрешек, коллекционирует их, так что я отправлюсь на охоту за матрешками. Ну и все на этом. Обидно? А то! И так везде! Полный отстой. Все, что ты видишь — номер в гостинице, сцена, бэкстейдж и ресторан. Ничего особенно захватывающего в такой жизни нет, скажу я вам.

— Как вообще выглядит концерт Scorn? Двое в комнате, вы и лэптоп?

— Ну не совсем. То есть, к сожалению, никакой визуальной составляющей в Москве не будет — я люблю выступать с виджеями, но чтоб их с собой возить, нужны же деньги. А у меня их нет. Scorn — вообще не очень эффективное предприятие, у нас нет большого бюджета и спонсорской поддержки. Поэтому, в общем, да — я стою на сцене, и да — вместе со мной стоит лэптоп. Но! Не думайте, что я как все эти музыканты-компьютерщики, которые пользуются лэптопом как контроллером. 99% электронных артистов так делают — а по-моему, это чудовищно скучно. Ну как так — ты стоишь на сцене и при этом можешь сидеть в интернете и проверять почту? Что за дела?! Нет, у меня на компьютере — абсолютно старорежимный, в ямайском стиле микшерный пульт. Я именно что играю, свожу. Я постоянно что-то меняю, импровизирую. Понятно, что многие могут пожать плечами — мол, у него нет инструмента. Но это не так! Лэптоп и есть инструмент! Я применяю эффекты в реальном времени! Да, какие-то вещи запрограммированы заранее, но на микроуровне я постоянно творю что-то новое, придумываю на ходу. И это меня по-настоящему прет. Смотреть, если честно, особо нечего — стоит парень с лэптопом, и все. Но если вам интересно, как живет музыка, как она возникает — тут все по-честному.

— Чего вам важно добиться в рамках концерта? Ну, скажем, люди под Scorn танцуют?

— Я бы не сказал, что концерты Scorn предназначены для танцев. Эта музыка всегда была о другом. Она как своего рода мантра: этот цикличный бас, цикличный бит, очень минималистичный, но который тебя затягивает, провоцирует на создание каких-то образов, заставляет тебя раствориться в музыке. Мне интересно засасывать людей в звук. Соответственно, мои концерты — это очень громкая, очень жесткая вещь.

Я хочу, чтобы, когда люди уходили домой, у них звенело в ушах и сосало под ложечкой — в хорошем смысле, конечно; чтобы это было по-своему приятно.

Это такой гипноз, повторение, наращивание одного и того же ощущения. И что касается танцев — ну да, иногда некоторые пытаются двигаться, но получается такая пляска зомби. (Смеется.) Все-таки в целом Scorn — это не танцевальная музыка. Ноги от нее болеть не будут. Скорее голова.

— Мантра — в каком смысле? Не уверен, что понял, что вы имеете в виду.

— Я имею в виду некий пульс, который синхронизирует тебя с собой. Голый тяжелый звук — очень простой, но с огромным количеством разных текстур. Нечто, что тебя зажимает, давит. Музыка, в которой ты теряешь себя, которая живет в тебе. Как бы сказать... Примерно о том же говорил Колтрейн — он не думал о публике, не думал о мелодии, он просто растворялся в саунде. Именно этого я пытаюсь добиться. Музыка для меня — путь, у которого нет цели. То есть она, может, и есть, но мне она абсолютно неинтересна. Поэтому мне неинтересны формулы, которые так или иначе использует большинство танцевальных продюсеров. Мне хочется, чтобы звук управлял мной — и, соответственно, слушателем. А не наоборот.

— То есть саунд для вас важнее всего остального?

— Абсолютно! Саунд — единственное, что имеет значение. Саунд — это и есть жизнь музыки. Саунд — это то, что я ищу все эти 20 с лишним лет. И эти поиски продолжаются, и я не могу сказать, чего именно ищу, — потому что как только я это пойму, все будет кончено. Мне неинтересен результат, мне интересен процесс поисков. Путешествие. Мне интересно пробовать себя на прочность. Расширять границы, давить, толкать.

— А с чего начинается это путешествие? Как возникает ваша музыка?

— Я всегда начинаю с бита — причем я не использую лупы, я всегда сам программирую ритм. На самом что ни на есть микроуровне — сажусь, стучу по малому барабану, по рабочему, по тарелкам, стучу, стучу, стучу, пока не нахожу то, что мне нужно. То же самое — с поиском баса, нужной ноты, нужной тональности, с его обработкой, с его распространением на всю музыку. То же самое — с поиском саунда, текстур, которые будут работать на микроуровне, не подминая под себя бас и бит, но взаимодействуя с ними. Все это, может быть, и не различить в треке, который получится в итоге, но это очень важно — все эти мизерные наложения, правильное эхо, дилей, реверберация. Только не думайте, что все происходит так последовательно! Нет, ничего подобного — я постоянно режу, меняю, стираю, бросаюсь из крайности в крайность; я вообще люблю работать с крайностями, на чудовищных уровнях громкости. Может быть, все это не очень правильно, но... Я помню, мы сидели в студии с Биллом Ласвеллом (джазовый басист, с которым Харрис играл в группе Painkiller. — Прим. ред.), писали что-то, и тут я взглянул на пульт и увидел, что все дорожки красного цвета, что звук зашкаливает абсолютно. Начал по этому поводу переживать, а Билл сказал: да что с тобой? Если все звучит, как надо, — значит, это правильно.

Ты не подчиняешься аппаратуре — ты подчиняешь ее себе.

И вот осознание этого очень много мне дало. Я осознал, что правил нет, — а если есть, их нужно нарушать. Процесс создания музыки для меня — это битва, это приключение; и конфликт, который в нем изначально заложен, и заставляет меня до сих пор всем этим заниматься.

— Вы всю жизнь делаете музыку, которая живет на басу и низких частотах. Что вас в них так привлекает?

— Тут, видимо, дело в воспитании. Где-то в 10 лет, в 1979-м примерно, я открыл для себя передачу Джона Пила — и обомлел. Он тогда ставил много всякого даба — особенно меня поражали би-сайды ямайских синглов, знаете, с этими инструментальными версиями песен, с выведенным вперед басом. Я на это подсел. А потом были ранние Public Image Ltd с их взвинченным басом, а потом еще всякое — скажем, в начале 90-х для меня были очень важны ранний джангл и ранний драм-н-бейс, с этим их подспудным басом, который где-то на уровне подсознания работает. Когда я уходил из Napalm Death, мне хотелось продолжать делать экстремальную музыку, музыку, которая расширяет границы, — собственно, только это меня всегда и интересовало, только такая музыка делает меня счастливым, только ее я понимаю и чувствую. И я перешел от сверхбыстрой музыки к сверхмедленной — но все равно предельно радикальной в своем роде. А бас...

Бас — это же очень физиологичная вещь,

ты его по-настоящему чувствуешь, он твои поджилки дрожать заставляет. Это агрессия, давление, стена звука.

— Кстати, ваши последние пластинки ведь причисляют к дабстепу. Вы...

— (Перебивает.) Нонсенс! Абсурд! Полная бессмыслица! Моя музыка не имеет никакого отношения к дабстепу! И никогда не имела! Я не изобретал дабстеп! Мне плевать, кто его изобрел! Ох... Дабстеп — это совсем другая музыка, гораздо более прагматичная, предназначенная для танцполов, она уже сейчас в мировую заразу превратилась, к сожалению. Я не хочу сказать, что я против, конечно. Но весь дабстеп, который я пытался слушать, — а мне же постоянно что-то подсовывают, люди приносят свои диски на концерты, — так вот... Я не могу сказать, что мне это противно. Мне это безразлично. Это слишком чистенькая музыка, она не пытается выйти за рамки собственных схем. Scorn никогда не приглашали на дабстеп-вечеринки — для них это слишком грязная, воинственная, неприятная, конфликтная штука. Дабстеп очень закрепощен, очень сосредоточен на одних и тех же звуках. В том же джангле была жизнь, он постоянно боролся с собой, я его чувствовал. В дабстепе ничего этого нет. Короче, отстаньте от меня с этим дабстепом, ради бога. Если кто-то считает, что Scorn — это дабстеп, пускай. Но я вам скажу: нет. Это не дабстеп!

— А какая музыка сейчас живая, на ваш взгляд?

— Ох, тяжелый вопрос. Честно говоря, я перестал покупать пластинки лет десять назад.

— Серьезно? Почему?

— Да денег просто не было. К тому же я совсем не чувствовал музыки, которую пытался слушать. И сейчас волнует меня в основном старая музыка — джаз, классический даб и регги, композиторская электроакустика, конкретная музыка. А новое мне как-то совсем не интересно. Простите меня, я сожалею, но я говорю честно. В музыке стало слишком много комфортных зон, по-моему; люди слишком довольны тем, что имеют. С другой стороны, кто я такой, чтобы это говорить? Какой-то старый хрен Мик Харрис, которому очень повезло, что у него 20 с лишним лет есть возможность заниматься музыкой. Но я же имею право на мнение, правда? Ну вот и говорю — в начале нулевых как отрубило. Компьютеры стали общедоступны, каждый теперь может сходить на работу, а вечером записать пластинку в своей спальне.

— То есть это плохо, по-вашему?

— Ну да, не буду скрывать — по-моему, плохо. С другой стороны, меня лично это мотивирует двигаться вперед, продолжать свое путешествие. Сегодня слишком много музыкантов думают о том, чтобы чего-то достичь. Чего, парень? Зачем тебе эта цель? Чего ты вбил ее себе в голову? Забудь об этом, растворись в музыке, открой для себя что-нибудь новое! Потому весь дабстеп и звучит одинаково — эти ребята копируют одни и те же звуки, и их это устраивает. Просто открывают компьютер и говорят себе: ага, вот эта штука делает так, берем! В этом нет вызова, нет путешествия, это такой экспресс к цели, слишком деловой подход. Нет, это не по мне.

Если тебя все устраивает в твоей музыке — все, ты конченый человек.

Очень важно ощущать собственное несовершенство. Я никогда не скажу, что мой новый альбом — лучшее, что я записал, потому что я никогда так не чувствую.

— Возвращаясь к Napalm Death, вы же не только, когда ушли, сменили быструю музыку на медленную — вы еще и сменили хеви-метал на радикальную электронику. Не очень-то обычный карьерный ход.

— Да я вообще был единственный неметаллист в группе. Я рос на панке, на передачах Пила, хеви-метал не был меня естественной средой обитания — просто частью того же самого пути. Но я очень быстро соскучился, когда Napalm Death превратились в работу. Ты не можешь относиться к музыке, как к работе, тебе не должно быть удобно ей заниматься. В 1989-м я купил свой первый сэмплер, что-то на нем сделал, показал это другим участникам, и они сказали: ну нет, Мик, мы этого делать не будем. Мы Napalm Death! Мы металлическая группа! Интересно тебе — давай, делай свой отдельный экспериментальный проект. Как только я это услышал, я сказал: окей, тогда я ухожу. Да, я придумал бластбит, придумал слово «грайндкор», но в какой-то момент это становится рутиной, и это ужасно. Я никогда не оглядывался назад и не скучал по Napalm Death.

— Ну вы хотя бы гордитесь тем, что все это придумали?

— Ну конечно, горжусь! Горжусь! Чего тут врать? Разве я мог представить, что из этого получится? Что появится столько групп, которые будут это играть? Конечно, для меня это многое значит. Но знаете что? Даже если бы я знал, что так будет, все равно бы ушел.

— И металл вы больше не слушаете?

— Нет, нет, нет! Меня уже тогда от всего этого тошнило. Приезжаешь на какой-нибудь фестиваль, играют десять групп — и все звучат одинаково! И ты думаешь — господи! Да вы музыканты или кто? Сделайте что-нибудь сами? Меня все это настолько бесило, что я до сих пор предпочитаю держаться от этого подальше. Вот панк и хардкор — это да, это моя база, они до сих пор для меня многое значат. Мы, кстати, сейчас с друзьями репетируем, играем чего-то — сейчас вот басиста взяли. Играем такой дикий быстрый хардкор — ну просто развлечения ради. И очень весело, я вам скажу. Приятно снова на барабанах играть после стольких-то лет. Я бы даже сказал, что какую-то внутреннюю агрессию выпускаю, за установкой сидя.

— А до этого вы в последний раз в Painkiller барабанили, да?

— Да, и это тоже очень круто было. Уйти пришлось, потому что у меня были проблемы со здоровьем, да и другие всякие проблемы. Но я очень благодарен Джону Зорну и Биллу Ласвеллу за это время. Мы с Джоном и до сих пор общаемся — переписываемся, пластинки друг другу присылаем. Он вообще особенный человек — умеет вытаскивать из людей все лучшее. Я даже вот что скажу: именно Зорн убедил меня, что я хорошо играю на барабанах. До того, если честно, я был уверен, что дерьмовый из меня ударник. А он как-то сумел меня уговорить.

— Скажите, а ваша музыка — она вообще эмоциональна? Для вас важна какая-то чувственная составляющая? Я почему спрашиваю: я-то думал, что придется говорить с угрюмым суровым мужчиной, а вы такой словоохотливый и бодрый.

— (Смеется.) Ну да, а вы как думали, ха-ха-ха! Конечно, мне важна эмоция — другой вопрос, что она своя для каждого слушателя. И эта эмоция — она не негативная; ну то есть это может быть ярость, гнев, но такой, который дает облегчение. А так — да, я очень открытый парень, веселый, энергичный. Я не интеллектуал, я плохо образован, сам виноват, моими университетами была музыка, слава богу, мои родители этому не очень противились, верили в меня, хотя отец, конечно, хотел, чтобы у меня была нормальная работа, но никогда не давил, и мне очень повезло... Да, о чем это я? В общем, я не мрачный человек совсем. Но, может быть, дело как раз в том, что тот мрак, который сидит у меня внутри, в музыку и воплощается.

— В вашей музыке еще есть очень четкое ощущение пространства — причем пространства городского, зачастую промышленного. Насколько для вас важно место, где вы живете?

— Конечно, важно! Я ненавижу Бирмингем всей душой! Это чудовищный городишко, я заперт в нем, как в клетке, — у меня даже есть сон, который мне постоянно снится, про то, как я пойман в ловушку. Очень много народу, очень грязно, закрытые заводы, темные улицы... Да, здесь есть какая-то отдельная злоба, которая подпитывает мою музыку. И если мне удается его трансформировать во что-то прекрасное, я рад. Но я все равно Бирмингем терпеть не могу.

Слава богу, мы живем на выселках, близко к природе — а вы ж знаете, что я дикий фанат рыбалки, да?

Вот это немножко спасает, конечно, — выйдешь на берег, закинешь удочку, клюет... Обожаю целыми днями сидеть и удить, природа, свежим воздухом дышишь. Но в итоге все равно приходится возвращаться к этой мерзости.

— Так почему же вы не переехали до сих пор?

— Вы что, шутите? У меня никогда не хватит на это денег!



Источник: "Афиша", 9.03.2011,








Рекомендованные материалы


16.05.2019
Музыка

Упрямая песня

На юбилейном фестивале «Дома» в течение 10 дней будут представлены все виды музыкального не-мэйнстрима - по выражению основателя «Дома» Николая Дмитриева, скоропостижно скончавшегося за месяц до 5-летнего юбилея «Дома». На панихиде по Дмитриеву и в последующие годы в «Доме» регулярно звучала Canto Ostinato для 4 фортепьяно – «Упрямая песня» нидерландца Симеона тен Холта, - любимое музыкальное произведение Дмитриева, которое вполне могло бы стать девизом и собственно «Дома» и всей той «альтернативной» культуры, которую он представляет.


Мы «бьем себя в грудь» от «патриотизма», но при этом не интересуемся своим наследием

Композитор, педагог, руководитель Центра современной музыки при Московской консерватории Владимир Тарнопольский – о музыке для гипермаркетов, слухе как одном из главных отличительных признаков настоящего композитора и Мессиане как наследнике русского модерна.