Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

02.03.2010 | Pre-print

Фита — 6

Продолжаем публикацию новой повести Леонида Гиршовича

Внеуду все в поволоках дымных, и камо ни поглядеши – гари, а крик отовсюду и плач иудейский. Батюшка в треволнении сердца побех к Семгинскому сельцу, солнце скрозе гущу дымов едва пробивается, також и батюшка сквозь тмы народа: тяжко ему сопротив мнози бегущи путь собе пролагати. При околице увиде матушку впросте: коса рассыпеся, чрево обема руци поимаше, в три погибели согбенна.

-- Ивану! Я юж родзе! Ох мне! Не могеум ходжичь

-- Потерпи, моя коханю.

Возок имеше, твоего подобый, и в него матушку. Уж откате пядей на сто, како со словесы «миг един!» опако в избу поспешах.

-- Ваню, остави ворочаться, злуй знак тое.

-- Мигом обернуся!

Тамо ж вси везерунки осталыся, и печатки вся, и клеймо его друкарское: «Книги суть реки, наполняющи вселенню», другий Шренява. И буквицы в заглавие словесем, и еще всяца дебрь рисованная, и лиственная и со зверьем: книжныя заставы, по всея Европе изысканныя, мастерства друкарска образчицы. Скаред бысть батюшка: и то жалко бросить, и се. А первые пламы уже вблизу дома.

Все в дерюжку покла, овамо ж и гравировыя доски, и волокл на хребте своем есть. Последи говорил о собе: «Другий Макарий», преосвященный такожде несл на собе бе образ Приснодевы Петрова чудотворцова письма. Первее в Успении молеся златоверхом, и яко невмощь дышати стало и двор митрополич уж огнь объял, его неволей выведоша. Чуть смерти избежах: егда с тайника в люлечке почели спускати к Москве-реке, аки живого на бесы в аде поглядети, ту веревка и лопни, больно убился митрополит.

А мати твоя криком кричит на возочке одна-одинешенька. Людь человеческая иноде, все разбежашася, разве в алчбе достояние свое сволокчи не могуща, тянет-потянет из последней мочи, глезнами икаючи друг о дружку. Аль кой немощен человек есть. Спасаху единственно жизнь, побросав добро всяце, и праведное и неправедное. И среди сего матушка, о батюшке отчаявшись, вопия к пламенем. Плод бо, емуже благословения несть, нача из чрева с болями исходити. И ты, убоже, плод сей, Богом отверженный еси.

-- А-а! – кричит, заходится, в дыму задыхается. Черным все заволочено, на шаг окрест собя не видно: аможе! идеже! в кой стране спасение! Да еще рогатка поперек улицы преградою, скрозь не протиснешися с возком. Некто заложе в удивительном простодушии, де пожар минет его, егли рогатиною оградитися. Ано кроме рогатины тоя все и погоре.

-- О-о! – блажит о всю мочь матушка от муки нестерпимыя. – Родзе!

Гром небо расколох наполы в знаменование сего: подобого шума доднесь не знали на Москве, се пушечного зелия изрядый запас взлетел до самых облацев, и башня высоца с частию стены падоша в реку, запрудив ю´. Мнози таже спаслися, по кирпичам перебредши на той брег.

В разрывах дымной завеси абие явеся церковь Благовещения у Царския Казны, вся головка в крылах пламенных, везерунк в книзе страстей матере твоя, от страстей сих неотъемый. В церкви тоя дейсус Андреева письма Рублева бе, златом обложен, и еще образы многоценные греческого письма прародителей его. А на Казне двоеглавый орел с однова оплавился и на глазах растекся безвидно.

Коловерт страстей неимоверных. Темже в сердцы батюшки памятование о дву, Москве и о матушке, купно печатию единою запечатлено бысть. Пламы лилися рекою, деревянные здания исчезаша, каменны распадаша, железо рде аки в горниле, медь тече, древеса обратишася в уголь, трава в золу, огороды вси попалило. Кремль имеше вид едина костра велица, в коем казна, сокровищи, оружие, словеса письменны еще времен Бояневих о полках княжих, такожде и нетленныя мощи, все истле. И люди бродили, аки сени бесплотны, по обширному пепелищу, ищучи родителей, детей, и, не обретя, по-звериному выли. 

И мати, пяты в рамена отцеве уткнув, с кричанием звериным учела разрешатися тобою и жилитися, и с потугою нечеловечьею в разрывах промеж нозей головку появил, аки храм златоверхий, и кровь обильно излияше с нею, а потуги не престаху купно с вытием звериным, и ту раменки изошли, а родимая жилилася и вопияла, вопияла и жилилася, и тако невесть елико часу в крицех дивьих.

В повивальном мастерстве кой муж умудрен, кроме бабок да Ангельского дохтура. Душу заклал бы за повитуху, а за того Якоба, может быти, и везерунков не пожалел бы. Да отколь, с коих небес им низлетети? Негда в Тюбингене прилежно исследовал «Вертоград жон плодоносых» зело умелого ради переплетения, а изъяснением арс обстерисиа небреговаше. Кабы знати, кабы ведати, како роды восприяти. Слыхал, изнемогшу, мол, самому протолкнутися в помочь младенцу приходят, внеюду выдергивают за головеньку, коею прилежати должон. И он тож, видя что нейдет боле, выдернул, тако рабы, в голодной напасти сущи, жерлебенка из кобылы отай тянут да со скверным кобыльим местом и снедают, хичные, пущай кобыла такожде околеет чужая. Держит батюшка тобя, тварь Божию, и не ведает: дале чего? А с местом тем, на кровяной жиле повиснувшим, чего? Отстричи нечем, перетянути тож. Стал прекусывати, аки той же породы хичной. Но не оставе наземи валятися, а в ямонку погребе, стопою изрыл: хоть и не человек, но послед человецев, туды его, в персть земную, закладом буди.

Везе обою, дитя и мати его, за пособью в обитель, коя цела сохранилася, а нет, иноде ведьму сыскати, поелику матушка уже в беспамятстве от неостановления кровей. Первей сторожко вез, подскока убегая, но по мале времени тишины оробелый уже не скачет, летит. Младенец жив, под кровию со склизью сличен со зверенышем, да родильница мертва лежит.

Повстречал жонку едину с мертвым младенцем на руцех, она тобя питала млеком сосцев своих. Уляха тоску-печаль живо размыкала, за место кормилицыно можно и свое дитя схоронити, невесть в какой бане прижитое. И в едином рву с дитятей тем приблудным предаша земле матушку и еще мнозих.

-- Детьми сменились, да не по чести. Молодца на калище-убоище сменяла.

Всего ово погорело, ово померло за тыя сутки тысяща седмьсот душ, кроме младенцы. А еще десять старец сгореша в Вознесенском. И в Чудове по погребам и по полатам осемьнадцать старцов.

-- На батюшку твоего с однова смекнула: не наш. Вот не наш. Не наш и все ту. Ну, не наш. Наш – Митяй с Большого-то Посаду.

Стоит Митяй, а зарево ему говядом ревет

Стоит Митяй, и багрову говядом в ответ.

Митяй большопосадский.

-- Ты чесого, зареве, пожгло бревенчату, вой!

В той жила избушке моя девушка, вой!

Митяй большопосадский.

-- Ей, не с того спрашиваешь, не с зарева.

С багрова меня кой спрос, с огня.

Митяй большопосадский.

-- А с кого за девушку мою, лебедушку,

Что черная в тебе, огне, плавала?

Митяй большопосадский.

-- А с той, зажгла что меня, воспламенила,

Наливкой трупьей прыскала, настоем упокойницев.

Митяй большопосадский.

-- Гойда, людь московская, воспаленная!

Гой есте сокрестнички пламя адова!

Митяй большопосадский.

-- Чесого надоть? Черну твою душеньку

Опаком белым не вывернешь.

Митяй большопосадский.

-- На правеж поставити, спрос спросить,

Тоя совы птенца по перышку щипать.

Митяй большопосадский.

-- Хочем, укажи, где искати,

Иде захоронился скверны сосун?

Митяй большопосадский.

Про то же тобе, ямонке надежной, и батюшка поведал единожды, како Москва безначальна стояла и возбуял народ, и искаша, до чужого искупления горазды, кого винити. Глинских! И бысть в Большом Посаде Митяй подкупной, возмутил от ста аль двухсот человек по безначалию. И придоша на кремлевскую площадь, и тамо в кругу боляр Юрий-князь, и кричаша ему, де сгорела Москва от волшебства матере его, а он, видя, что потребити его хотят, побех в Успение, но вломилися за ним, небывалое дотоль! в предел великомученника Димитрия и, изымав его, выволокли в Соборную церковь и против митрополича места разъяша по частям, и кровию его церковный помост окровивше.

Той лютый день отцу не избыти из сердца, и говорит тобе о нем, и вторит, и паки зачинает, быв един в двою лицех: и Юрия-князя, и истерзателей его, поелику собою истерзан не мене того злополучного и якож той злополучный брошен собою же самим на лобное то место, дабы матушке видимее сделатися, дабы с небесе на ны глядяща, сама указала бы виноватого: супруга ли, единою плотию с нею быти назначена, не по чину плод изымавша, либо тобя, птенца ея единоутробного, видом несносного и лоно ей насмерть проклевавшего.











Рекомендованные материалы


23.01.2019
Pre-print

Последние вопросы

Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».

26.10.2015
Pre-print

Мозаика малых дел — 17

Театр начинается с раздевалки. Большой театр начинается с Аполлона, который, в отличие от маршала Жукова, правит своей квадригой на полусогнутых. Новенький фиговый листок впечатляет величиной, больше напоминает гульфик и сгодился бы одному из коней. Какое счастье, что девочка, с которой я учился в одном классе, теперь народная избранница.