Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

09.02.2010 | Pre-print

Фита — 4

Продолжаем публикацию новой повести Леонида Гиршовича

Вмале батюшке повеление вышло на царску службу, а сан диаконский сложити. Гонец конный по осьми дён примчеся и в возке, не чета твоему, увезли, зело смущенна. «Ну, поминай, как звали», – воздыхала Уляшка, у которой ума – токмо до бани допрыгати. В повозке тоя не на казнь везут, ано милость объявити. Государю Ивану Васильевичу предстояти сподобился. Стоял во трусе неизреченном. И мол ту царь: «Вскую сотрясаеши удом, Иване?» – и сам премного сокрушался, де кирилловскими письменами теснити священнописание у Лютера студ есть и срам. «Ныне стояти на Москве печатну двору от казны, зане пустосвятам всяким не печатати безнадзорну хвальбу лицемерной добродетели своей. В скоре времени совершится дом книгопечатания, а по том совершении и все потребне обретохом, а литейный стан от оружейницев наших, а мускатиль от персидов-портомоев, с прачешного двора красильщицев, и при сем содержати ватагу рисовальщицев, литеры узорчаты и заставицы резати. А первой книгой, на Москве печатанной, Апостолу быти».

  Батюшка умилеся в сердцы: по книзе сей слово Божие постигал, и мнози по церквам и святым монастырям начальное постигновение с нея учеху.

  -- И аз малый, Иван Москвитин сын Феодоров, оболчен есмь в том деле святом властию единоначальною, воеже оком своим все обдержати и опричь царя ответ ни пред кем не давати. «Много в дому своего снаряду имам, государь, – глаголю языцем непослушливым. – И заставцы, и везерунки по всей Европе покупах на свой кошт, инда  друкарский стан Альда Мануциева измышления, славнейшего печатника Венецыйского, везох, а в инициалех травчатых сам горазд. Не вем токмо, государю, како возмогу при сем пети во храме, диакон бо есмь?» «Диакон, во вдовстве пребый? И во мнихи не пострижен по жонкиной кончине? Грех сие. Поправимый обаче. Токмо рцы, абие Сильвестру на Соловках келлейник будет». «Воля твоя, отче государю», – шепчу, дурья башка. Ан государь: «Волю нашу изъявили есмы, а вторить себе не навыкохом». 

  Батюшка мнози леты услады питал мысленны инока Максима повстречати, егоже почита сверх меры всякия. Не прилучалося до тех мест. И глаголе собе тогда: «Направлю стопы своя в Свято-Сергиеву обитель, идеж сей благочестивый из грецев приют обряше на старости летех жизни многотрудныя своя. Аще не поспею сретися со старцом, вовек собе не отпущу сие».

  Максим, к слезной радости батюшки, наслышан бысть о нем, яко об искуснейшем на Москве рукодельнице печатном, иже, остальных печатников превзошед в рукоделии своем, разных затей исполнен есть, коих другим и не постигнути. Молебен слушали есте, таже снедали с братией, и всяци уши могли тихой беседе их вняти, всяк трапезый. Посему и не судили о том, чему промежду четырьмя очесы лише и возможно судиму быти. Собеседовали убо о здравии, о яствах, о непогоде насталой. Отведали от немнозих кушаний, зане престарелый мних скорбел утробою зело, а батюшка по вежеству своему вкусил не боле, за тое предвкушая насыщение ума и души вборзе. Последи, уединясь в келлию к Максиму, по обычаю университетов европейских, избрали глаголати по-латински. Яко в отраду комуежду есте щастливую младость сызнова восчувствовати, також и не вниде слухом до пóслухов незваных.

***

-- Как только слух о том, что вы обрели свободу, достиг Кракова, я начал готовиться к возвращению. «В России подул ветер перемен», – сказал я себе.

  -- Даже о немногочисленных добрых делах этого государя приходится сожалеть. Вы по своей воле отказались от того, чего я так и не обрел, – что обрести в этих землях никому не дано. Иметь и лишиться тяжелее, нежели не иметь вовсе. Святая Русь, ты – безмолвие агнцев, ведомых на заклание. Рабство языка – худшее из всех видов рабства.

  -- Вы забыли, отец мой, существует еще рабство мысли. Я заплатил немалый выкуп, но уже было поздно. А тогда из уст в уста передавалось, как вы углем начертали на стенах своей темницы канон Святому Духу. Российскими беззакониями мне в Кракове довольно кололи глаза. Я заливался краской стыда, мое сердце надрывалось. Когда же вашему двадцатилетнему заточению пришел конец, я возликовал. Грядут великие события. А тут еще государь, дав в болезни обет посетить Белозерскую пустынь, перед тем навестил вас вместе с государыней и сыном.

  -- Эта поездка – одно из его безумств. Я всеми силами предостерегал от нее, говоря, что не пристало царю скитаться по дальним монастырям с юной супругой и младенцем; что неблагоразумные обеты неугодны Богу; что Вездесущего искать в пустынях означает сомневаться в Его вездесущности, в том, что весь мир исполнен Его. Как еще может государь отблагодарить Господа, если не благодетельствуя своим подданным? Завоевание Казанского царства обернулось гибелью для многих христиан. Вдовы, сироты, матери льют слезы по погибшим. Утешить их своей милостью – вот дело царское. Иоанн и слушать ни о чем не хотел: он дал обет. Тогда через Адашева, царского окольничьего, и князя Курбского я сообщил царю, что жертвой его упрямства станет царевич. Увы, мое предсказание сбылось: в Москву из Кирилловского монастыря он вернулся без сына, Димитрий скончался, когда они плыли по Шексне.

  -- Я не мог даже помыслить ни о чем подобном... Пожертвовал своему упрямству собственного сына, от чего его тщетно предостерегали... Какие же бездны отчаяния разверзлись в его душе после этого! Не ведаешь, какой из возможных путей угоден Богу. Выбираешь себе путеводную звезду и следуешь ей. Моя привела меня в Москву...

  -- Халдейской науке счисления небесных светил не очень-то стоит доверять.

  -- Во Фрауенбурге я встречался с престарелым каноником вармийского капитула, братом мне по корпорации. Я располагал рекомендательными письмами к нему. Он держался надменно и высказывался обидно о православии. «Византию погубила верность Птолемею, – сказал он. – По вашему, вы пуп земли, из чего для вас логически вытекает, что земля – пуп вселенной. До тех пор, пока восточное христианство, твердя побасенку о философе, угодившем в колодец, тупо смотрит в землю, оно подобно известному животному с золотым кольцом в носу. Тогда как взор западной церкви бесстрашно устремлен в небеса. Без моря звезд нет богопознания, астрономия это важнейший раздел богословия».

  -- Я, кажется, знаю, о ком вы говорите. Мне тоже приходилось с ним встречаться. Он был обуян гордыней и нетерпим к греческой церкви. Это было в Падуе, в университете. Мы оба были молоды и отчаянно спорили. Напомните мне его имя?

  -- Николаус Коперникус.

  -- Он самый. Потом он направился в Краков, а я во Флоренцию. Вы бывали в Италии?

  -- Нет.

  -- Господь сделал для вас большое послабление. Рукотворная красота, образы на стенах церквей, даже повседневная жизнь горожан – это великое испытание для греческой веры. Мне было оно ниспослано. Искушение красотой сильней испытания безобразием. Во Флоренции намного труднее устоять перед соблазном впадения в католицизм, чем в Москве, где тому же соблазну мы обязаны чудовищным нравам наших единоверцев.

  -- Тогда почему же роковым шагом я должен считать переезд в Россию, а не в Италию?

  --  Вы же не стремились подвергнуть свою веру испытаниям.

  -- А вы, отец мой, разве вы предполагали, чем для вас обернется поездка сюда? К тому же вы не питали к России чувства, которые нам внушает земля предков. Простите великодушно, если я вас обидел.

  -- В Господе земли предков нет и быть не может, по крайней мере, на путях служения Ему, которое определено мне, многогрешному. Думать иначе значило бы пренебречь апостольским характером нашей церкви, подтвердить исключительную прерогативу на то Рима. Надобно помнить, что пантеон предков – изобретение язычества. Равно как и греховное почитание звезд, которому предавались греки и римляне. Столетиями поклонялись они Венере, Марсу, Меркурию, Сатурну, Юпитеру. Сегодня Италия переживает эпоху возрождения того же самого, поощряемая папой и его кардиналами. Разве это не говорит в нашу пользу? Учение Птолемея о небесных сферах сохраняется нами в неприкосновенности. Как возможно человеку проникнуть мыслью в замысел Творца? Как возможно понять смысл истории, объяснить причину сокрушения Византии? Услышанное вами во Фрауенбурге свидетельствует лишь о заносчивости говорившего. А это признак неуверенности, что неудивительно в человеке, склоняющемся к знаниям, приобретенным посредством такой сомнительной науки, каковою исстари у нас на Афоне почиталась астрономия. С равным основанием могу сказать: так было угодно Провидению. Искать в гибели Византии тайный смысл – бесмысленно. А ежели Провидению было угодно видеть Москву во главе Священной Римской Империи Греко-Славянской нации в противопоставление Карлову наследству, его Священной Римской Империи Германской нации? Дело не в истинности или ложности такого допущения, а совсем в другом: с тех пор, как старец Филофей написал об этом государю, государь изыскал способ произвести себя от императора Августа.

  -- Значит, оттоманскому могуществу в Кремле рады, хотя и льют притворные слезы о Константинополе?

  -- Сын мой, я боюсь показаться вам исполненным коварства отцом-иезуитом. Но достойно порицания замалчивать очевидное с желанием кому-либо понравиться. Даже если при этом не преследуются никакие иные цели, кроме самообольщения. Поэтому я говорю: да. Впрочем, «да» или «нет», это вопрос интерпретации того, что в силу очевидности не может быть оспорено. Возьмите славянство, вами кровно выстраданное, кем-то другим, напротив, презираемое. Самый факт существования славян никому не придет в голову отрицать. Заспорят о другом: быть славянином – слыть «склавом» или «истинноверующим»? Славянин – это звучит гордо или презрительно? И утверждение здесь равняется отрицанию, поскольку истина здесь внеположна спорящим. Вы возвратились в Россию, это исторический факт. По возвращении с вами происходят метаморфозы, что тоже будет отражено в грядущем вашем жизнеописании. Но было ли это роковой ошибкой с вашей стороны? Или роковой ошибкой было бы остаться в Кракове? Как можно ответить на это, не подменяя незнание будущего опытом прошедшего? В стремлении освободить Константинополь царь не менее искренен, чем в категорическом нежелании признавать верховенство Вселенского патриарха над Московским митрополитом. Безвинно обрекая своего духовного отца тем же мукам, от которых избавил меня, он ни за что не поставит знак равенства между собою и теми, кто девятнадцать лет держал меня в подземелье. Хотя здесь точно так же утверждение добродетели равняется ее отрицанию. Вы сострадаете отцу Сильвестру, как сострадали мне?

  -- Отец Сильвестр – плоть от плоти новгородского бюргерства. Он и русских хотел сделать ганзейцами. Русский дух, который в силу своих представлений он отождествлял с польским, ему претил. У него во главе угла «не согреши», вместо «искупи». Следствием этого – фальшивый ригоризм, в точности как у протестантов, позволяющих себе согрешить «в уголку», только бы избегнуть прилюдного покаяния, к которому, как и вообще к раскаянию, протестант неспособен по причине лютеровского своего воспитания.

  -- Вы сострадаете отцу Сильвестру?

  -- Долг христианина велит мне...

  -- Долг. Мне вы сострадали не из чувства долга.

  -- Я сострадал к вам из любви.

  -- Из любви к себе. Обратите свое мысленное око зрачком внутрь.

  -- Сколь безраздельно ни принадлежала бы твоя любовь кому-то, ее всегда делишь с самим собой. Такова ее природа, чего не скажешь о ненависти. Я не могу заставить себя полюбить Сильвестра только за то, что он достоин сострадания.

  -- Как Дьявол – не тень Господа, так и ненависть – не отражение любви в зеркале зла, согласен. Можно ненавидеть другого без того, чтобы ненавидеть себя за это, и можно пылать ненавистью к себе из любви к тому, кого ты погубил, не опаляя его этой самоненавистью.

  -- А как же государь? Он ненавидит себя из любви к тем, кого губит, из любви к сыну, которого погубил своим упрямством. Но чем сильнее он ненавидит себя, тем больше зла творит вокруг.

  -- Государь жаждет покаяния, а не святой жизни, ибо сказано: об одном кающемся грешнике на небесах больше радости, чем о девяноста девяти праведниках. Очевидно, отец Сильвестр зарекомендовал себя вольнодумцем: выражал в этом сомнение, за что и претерпел. А усомнился, потому как не книжник, хотя одержим манией писания. Оттого и ваша неприязнь к нему, что не книжник или паче того, мнимый книжник. Откройте любую книгу, на любой странице: орнаменты, заставки, брюссельские кружева. Зов вожделеющей плоти. Зверь, обрамляющий собою Слово Божие, нечестивые пометы переписчиков на полях... Книга – святость в обрамлении греха. Отец Сильвестр вовсе не чужд покаянию, но он был чужд тому, что зовется в Европе литературой. Несведущ ни в искусстве слова, ни в назначении книг. Чего не скажешь о его духовном сыне, весьма к этому наторевшем, для царя даже избыточно. Потому мысль о государе и преследует вас неотступно, вам хотелось бы его любить. Величайшему грешнику отнюдь не заповедано стать величайшим святым, но, увы, добрым государем ему не быть никогда.

  -- Что делать мне? Чтó было бы не во зло? Каким поступком не преумножу уже содеянное? Свет отчих лампад, издали столь заманчивый, на поверку оказался адским заревом. И сами эти лампады оказались лишь отсветом моей гордыни. Да послужит это уроком всем тем, кого в будущем Дьявол будет искушать адом. Бóльшим огнем гасится меньший. Мне омерзительна мысль о чести первого типографа России, к чему некогда стремился. Я делил любовь к отчизне с любовью к себе: лелеял мечту сделаться русским Гутенбергом. Несчастье укротило мой нрав. Я научился сносить обиды. Не вскину гордо голову на очередное унижение. Вместо этого устремлю мысленный взор на загубленное мною существо... кроме него никого не имею на свете... Государь сжег Сильвестрову типографию, чтобы своим именем положить начало книгопечатанию в России. Мне приказано начальствовать на царском печатном дворе в Никольской улице. Когда же робко, под благовидным предлогом, попытался уклониться, государь пригрозил ссылкой в Соловецкий монастырь. Первой печатной книгой, которая по замыслу государя ничем не должна уступать лучшим заграничным изданиям, станет Апостол. Благословите меня, святой отец, или скажите: «Беги в Литву, спасайся, да сохранит Бог тебя и твое дитя». Что большее зло: печатать святые книги изволением нечестивого государя, уморением сына скрепившего союз с Сатаной и в страданиях своих нашедшего адскую сладость... или благо книгопечатания на Руси в глазах Господа всего превыше?

  -- Вы готовы бежать в Литву, когда то, ради чего вы вернулись в Россию, стало для вас возможным? Помните Платонову пещеру?

  -- Я думаю о ней непрестанно, поскольку не ищу себе утешения в этой жизни.

  -- Суть ее в ином, нежели говорится, – что скованные цепью рабы, мы судим о подлинной жизни лишь по ее тени. Притча такова. Одному из рабов удалось бежать и он ослеп от яркого света. И долго привыкал к нему и заново учился видеть в нем предметы, и поначалу думал, что больше правды в том, что видел он прежде. Пока, прозрев, не вспомнил о своих прежних товарищах и из сострадания к ним не решился вернуться, чтобы наставить их на путь истины. Наверное, его отговаривали, но он остался непреклонен. Только отвыкший от тьмы, он утратил былую свою способность различать в ней что-либо, сделался смешон и жалок со своими рассказами о том, что видел и где побывал. Когда же призвал последовать его примеру и сбросить оковы, холопы тьмы его убили.

  -- Смерть во искупление, отец мой... нас подслушивают, ваш министрант... Отче благий, се раб Божий есмь, искупления жаждый грех мнозих, елицы учиних вольне и невольне. Настави, идеж источище правды, коея чаях есмь и не обретох. Како благословиши содеяти и амо укажеши, тако тому быти и туда хощу брести.

  -- Сыне любезный, поспеши возвратитися в дом свой, день пребуди в посте и в молитве святой и приемли велиций подвиг сей, иже не от мира сего и сильных его, но Духа Святого исполнен и Его токмо суду подлежит.











Рекомендованные материалы


23.01.2019
Pre-print

Последние вопросы

Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».

26.10.2015
Pre-print

Мозаика малых дел — 17

Театр начинается с раздевалки. Большой театр начинается с Аполлона, который, в отличие от маршала Жукова, правит своей квадригой на полусогнутых. Новенький фиговый листок впечатляет величиной, больше напоминает гульфик и сгодился бы одному из коней. Какое счастье, что девочка, с которой я учился в одном классе, теперь народная избранница.