19.01.2010 | Pre-print
Фита — 1Мы публикуем новую повесть Леонида Гиршовича. На ее счетчике - 16-й век
И поселихся в преименитом граде
Львове, яко вослед ходяще некоего
богоизбранна мужа...
Здоровье Курбского, друзья!..
«Oх тобе, калищу убогу! От чрева матере своя ходити немощну. Лише в возке сволокчи леть. Еже без помощи чужей снедал еси, ино брашно всяций раз наземь исплескаше. Поелику несовладый руци своя ни нози, трясеши удом сим до излития. Ложка со щи елижды мимо рта... рте... рту. Туне тычется. Такожде и осенити собя невмощь. Персты возлагаеши камо ни попадя: не на рамо, ано под мышцею, не на чело, ано в носе ковыряеши, не на перси, а студно и сказати кудою: камо Макарий и теляти не ганивал. Темже и в церковь пред иконы святыя не пущаша: страхолюд. Ано морды-то страшныя корче, уста разведя, аки под пыткой лютою. В чем бо вины твоя не веси. Да и повинитися восхощеши – не возможеши. Един батюшка тобя и разумеет: кой зрак имаше бо, такожде и глаголаше. О четырехнадесятих летех. Пореклом Ивашко».
А про себя слова бисером нанизываются на нить мысли. Отколь и мыслям-то взяться? Сквозь пузырь бычий мало что видишь, безвылазно дома, изредка Уляшка-домработница в хорошую погоду покатает, свежим воздухом подышал чтоб. Все со слов отца, которые переиначиваешь вкривь и вкось, как будто все видишь в кривом зеркале. Батюшка утешает: от подлинной картины мира, говорит, ты отстоишь не дальше, чем те, что повсюду сами ходят и своими глазами всё высматривают. Так что не горюй, сынок, предоставь это своему родителю. Мир непознаваем, это одинаково относится ко всем, включая тебя и меня, здесь и мужик князю ровня. Каждый подобен рабу в пещере. Инвалиды не меньше твоего: только в недрах и помним себя. Рождены во мраке, и ноги скованы, и в ошейнике, головы не повернешь. А из отверстия за спиной проникает свет, и на стене представление театра теней. Видишь одни эти тени и слышишь бесконечные отзвуки чего-то. Об истинной их природе ведутся великие споры, но безрезультатно. В чем же разница между тобой и мной? Перед лицом истины все едино.
Но како изъявити вслух сие? Рот разверзится пенной средневековой пастью, и оттуда рычание: рцы... рцы... рцы... Цепное, опричь батюшки всякому бессмысленно.
«Дондеже про собе мняше, словеса тии аки нитка бисерна. Отнюду и помышление те имати? На свет зряше токмо сквозе пузыр говядый, дома бо седе. Овогда повозит Иулиашка-девка в ведро подышати. Все веси по слови отцеве, егоже по-своему иначиши, аки в криве зерцале зрыче да вкосе. Умали убо скорбь. Батюшка рех: не дале ты от образа истинна, неже на нозех своя ходящи да очесама своя воззрящи. Темже не печалуй собе, сыне, остави сие породившу тобя. В непостигновении мира едины есма: аки аз есмь в своем, ты еси в своем, и со смердом князь ту в ровень. Кыиждо раб в вертепе есть. Також калечен, аки ты еси, такожде, якоже ты, рожден во тме и, елико помнив, в утробе горы тоя токмо пребыше, в узех кованых ово на нозех, ово на выи: главы не обернути опако. А за спиною скважня, свет источающа, и яко сенью игрецы по стене представляша феатр. Зры сени сии точию и внемли эху многократну. И пря велика промеж рабы: де что сие назнаменует, и в совет не приидоша. Иде же различие твое от мене в помышлении истины?»
Уф... тяжела шапка Мономаха. Речи к собе, естли чаешь понимания. Внутрьуду собя пребуди, а дарёными батюшкой картинами прирастай, как Москва Сибирью. Что убо вне пределов сих, тому анафема, естли в размышлении истины всё в равном извращении. И что овый сам высмотрит, и о чем ты от батюшки наслышан, все едино. Все феатр теней: пьеса, разыгранная на стенке. Не дает ошейник оглянуться на игрецов, каковы они по виду? Поди знай, сей и взаправду вельбелюд волхвский? А сеча, иде русские с татарвой рубятся и взрыв земли до облацев, – может, оно токмо соблазн? А той герой в высоком шишаке на екране, в багрянице поверх черненой стали, со сверкающими очима, разделенными защитительной стрелою по выгнутому носу орлиному? Чей-то шепот: «Царь!» А он никакой и не царь, никакого царя и в помине нету, тобя прельщают. Кто? Вскою? Что есть истина? Молчок. Ибо тайна сия велика есть.
Пламы адские познаше, кой мечтами блазнен. Враг человецы внушает их, и ты, отроче, игралище их. Рассудихом, кто допреж кого бе бо, курица овоже яйцо? Прежде ты, убоже, отлился фитою: диавол, хвост подъяй содомского ради соития – ети меня!.. Сей дырке буковка тая подобна, «фетюком» нарицаемая. Темже и взыграло в тобе мечтание жизни, яко самой ея не веси. Глумление над образом Божиим, Егоже подобие еси. Нагляделся на собе в купели, на несносность свою, с тех-то мест, что Уляшка омовает тобя. А в размечтаниях, киим восхоти, тем обернешься. И воюеши, кого хощеши, и деву вызволяеши на свой смак: высокую ли ростом, пониже ли с веселой ямонкой на щечке, румяней аль белей, синеокую аль кареокую – трень-брень, скоморошью любимицу, аль белокурую неблазную: «Исполать тобе, добре молодцу, что лебедушку християнскую ослабонил. Хотели поганые ею тешиться, княжною ростовскою, а вышло тобе, соколику». Аль навыворот. Ты пленник российский, царица вражья тобя вводит во блазнь: «Ванюша, свет очей моих чернопламенных, дахтиль сердца моего, дай надкушу. Егедыр-царь опостылел ми, опою его зелием, будешь царствовать, мохамеданом станешь». «Дщерь Белиала, отыди, горчай смерти ласки твоя...» А в душе веселишься: невдомек ей, Сююнбек-царице, что блазнит тобя, сама ж блазненьем твоим будучи, како и сам чьим-то блазненьем сотворен еси. Вертеп в вертепе... Един в другом, другой в третьем. Подъятый мрежою со дна морского сундук, из коего утка вылетала, а в прободенной-то стрелою утице яйцо, а в разбитом том яйце игла, в игле же преломленной Кащеева смерть, а в смерти ж попранной, чай, пробуждение? Ано нет. Пещера пещеры моей...
Батюшка рече: «Главное прельщение Руси лепотою симетровой: сообразие на обе страны. Иван-москвин любит, когда левое от правого не различиши. Лепота! Красна нам симетрия в посулах вечности. Дескать коли жизни вечныя чаю, сиречь нескончания строки, то и безначалие у строки сей быти должно. Дескать и прежде, неже на свет уродитися, ты, Ванюша, горюшко мое, ты жил-се-поживал. Инаково по успении земном продолжения своего како чаеши? Пифагорьевы штаны на две страны равны. Дескать чему предел не положен, тому и начатка несть. Максим претерпел за что? Прéд-бытиé глаголом не умел выразити. Грек был. А ему: не помышляет о вечности, не живет по понятиям христианства православного. Римскому обаянию подпаде. Латинствующие-то вовек не уразумеют, что аористос есть деяние прошедшее, вне времен сущее, а перфектум есть деяние в прошедшем совершенное, днесь сущее. Благодать наша им несподобна. А надобно знати, Ванюша, что застылость времен у нас не от христианства православного, сие от ложновкусия на Москве. Много ль в Писании доброго-то сказано о граде великом Ниневии, в коем живут множайшии неже дванадесять тем человек, иже не познаша десницы своея, ниже шуйцы своея? А нам в ниневиях наших блазнится, что симетрия есть лепота. А в ней погибель земли Русския. Бытие единонаправленно: из пуста в бесконечность, из предначала в бессмертие. Тако от Господа. А что, по-нашему, есть лепота, то застылое есть, от середки на вся страны равномерно глядяще. То есть пагуба, на святую Русь насланна. Сгубит ложновкусие мир. Едино упование: пощадил Господь Ниневию».
Стрелы грозного сего красноречия предназначалися тому, кому каятися: де прельстихся мира сего мимотекущею красотою. Тому грознейшу, чье имя не леть и молвити. Да тобе и тако не помолити: членораздельна речь тобе невподым... дых... дыхом... ыху... быху... тоху... боху... рцы... На дыбе и той не разгласишь, суставокорчующей – хотя куда ж больше-то березку заломати. Всем язык твой ово Ангельский, ово собачий, едину батюшке внятен. И се открывался тобе батюшка, в сердцех глаголя, аки блядослов латинский аль того пуще, лютерский какой. Ты, детину горесливой, ему за ямку еси, что брадобрей-то царев вырыл: вышептывати в нее отай о государе с ослиными ушома. То ямка бысть, ты же могила еси: из-под глыб мычание да лай. Быв прежде в помышлении к царю, батюшка вельмож выбылых особливо не жалостил, а на Литву побегших жестоко поносил: «Изменницы! – вопиял, – христопродавцы!» Но ту отверзяста зеницы, и рекл бе вещее: «Не всяце бегство есть измена. Законы гражданские не могут пуще естественного быти – спасатися от мучителя». Но в туге с воздыханием тяжким присовокуплял: «Но горе гражданину, иже за супостата мстит отечеству. А тако бе. И тако бу. Воевати бо родную землю, хоть и во власти Антихриста пребывающу, соблазн есть, коим в пýстыни диавол искушал Сына Человеческого, говоря: сверзися с горы высокия, да не попустит Господь Твоей погибели». «А в иордань верзатися? – спрашиваешь на то. – Не то же будет? Что розница: разбиться насмерть, аль замерзнуть насмерть?» «То щастие, – говорит отец, – что словеси твои никогождо не вразумляют. Богу благодарствуй за покалеченье». А от ответа утек.
Кто, возревновав об отчих гробех, как батюшка ворочáлся с Литвы, тому тяжко было перемениться в помышлении к государю, а иншим так и вовсе не удалось, чем в утешение собе похвалялись, как превеликою добродетелью: и под сечивом кесарским молитвились о нем, во како! Умнóго попомни, детей боярских начальника. Такожде и батюшка твой. Вскою? Не по скудоумию. Отец твой скудоум-то! Изострялся в книжных науках в Кракове, прежде два року там же огнестрельный снаряд исследовав и инно полковое и в том числе секретное. А еще ремеством друкария оволодал в Тюбингене, на всю Европу университетом славном. На бреге Некера была устроена немцем Гаденом первая друкарня кирилловских письмен: на болгар, на инных православных людей, турьских и српских и всяцих, ктуры буквицу требко, а не глаголицу али альфабет грецкий. Когда же восхотел на Москву, в отечество, отговаривали его корпоранты Краковские: «Кво вадис, Иоганнес Теодори? Камо грядеши, Иван Федоров? Цо ж тоби тутои не подобна? В пещь огненну хцешь, сиречь русскую? Посадит тобя князь москалев в печку, как пироги садят, пещись, поелику людоед знатный. Як нимцы мувят: менч ист цо он исты». «Брешете на царя московского, песи окаяни». «А то ж не мы, то ж беглецы з Москвы сказывают». «Изменницы, врази. Много у России врагов». «Так, пан. Понеже русский народ, дивий, злобний – перший враг России. Диво ль, що врагов у ней велико множество, по числу жителев. Бьется с ними царь во щастие державы своей: под лед топит, огнем палит, гладом морит, по колью садит. А все без толку, новые нарождаются. Сечет Геркулес сей московский головы гидре на болоте своем, а на месте единой срубленной две вырастают. Закон естества». «Клеветницам России, латинскими попами подущаемым, веры на грош не маю. А наипаче слезам вашим крокодильим по отечеству моему». «Цо пан мувит! Крулям Польским издревле православные служили. Не вси же православные под пятою у Московии. Славный воевода острожский Константин-князь, москалей побивавший. Альбо Ходкевич-гетьман. А Киево-Могилянская академия где, на Москве, что ль? Да вспомянем, отколь пошла есть русская земля? С Кыеву. Где мысль православная течет привольно, никем неутесняема? Тутои». «Не слухам, не слухам, не слухам». «А ты бы послушал. Кто есть мати городов русских?» «Москва – третий Рим, вам того не уразуметь. Такое лише восчувствовать можно. К Москве мыслить – плечи расправляются...» «И голова напрочь, с широких-то плеч. Максим, мних ученый, поихал до Москвы справщиком, цо с ним зробилось? Вызвали, куда след: Господь безначален, а творил-де мир из ничего? Аль из Себя? Поелику из ничего не сваришь ничего, – и сослали в пустынь ледяную». «То во княженье Василия. А царь Максима ослабонил, сам ездил к нему за благословением в обитель Святого Сергия с жоной и сыном. Сие достоверно. Когда посольство было, божилися в том». «Посольские тобе наврут с три короба, ты им больше верь. В чем велено, в том и божиться будут, глаза бесстыжие. Слушай, Иван, не валяй ты дурака, сиди ты в Кракове, не вертайся ты тудою. Собя не жаль, жены пожалей, ей рожать тамо, в дивьем стане, к дитяте помысли, ктурого Господь вам пошлет». Вот и послал тобя, мычащего да гавкающего, за что усердным Богу еще и почитанием обязан, а то б хуже было: язык до плахи доведет.
(Продолжение следует)
Новая книга элегий Тимура Кибирова: "Субботний вечер. На экране То Хотиненко, то Швыдкой. Дымится Nescafe в стакане. Шкварчит глазунья с колбасой. Но чу! Прокаркал вран зловещий! И взвыл в дуброве ветр ночной! И глас воззвал!.. Такие вещи Подчас случаются со мной..."
Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».