29.12.2009 | Монологи о Венедикте Ерофееве
Опознавательный знак (2)Местом встречи интеллигенции и народа становятся здесь мат и алкоголь.
(Окончание. Начало тут)
Традиция работы с официозной формульной системой восходит еще к Зощенко и Платонову. О «новоязе» убедительно писал Оруэлл, уже в последние годы его структуре и истории посвящены специальные социолингвистические работы. Важно иметь в виду, что зона его распространения отнюдь не сводится к области, обнимаемой идеологией. Благодаря своей сверхупотребимости он проникает во все сферы жизни, отчуждаясь от своего первоначального смысла. Подобно мату, своему извечному спутнику и антагонисту, фразеология власти десемантизируется, приобретая способность выражать совершенно любые чувства и значения. «Низы не хотели меня видеть, а верхи не могли без смеха обо мне говорить. «Верхи не могли, а низы не хотели», что это предвещает, знатоки истинной философии истории? Совершенно верно: в ближайший же аванс меня будут п ... дить по законам добра и красоты, а ближайший аванс - послезавтра, а значит, послезавтра меня измудохают». Так слова, призванные служить лжи, расколдовываются, приручаются и делаются пригодными для человеческого употребления. «Так называемые «живые» зоны обнаруживают признаки тленья, в то время как вроде бы давно уж отпетые прорастают внезапными клейкими листочками»,- писал о языке поэт Лев Рубинштейн.
Не так давно критик А. Архангельский на страницах «Литературной газеты» оспорил высказанную мною в одной неопубликованной работе мысль об "отмывании" литературой слов, эаляпанных жирными пальцами официоза. По его мнению, искусство, взявшееся за это занятие, ставит себя в зависимость от отвергаемой им идеологии и обречено погибнуть вместе с ней, Трудно согласиться с этим возражением,
Разумеется, ars longa, а идеология brevis, Уже совсем скоро подрастет поколение, не зубрившее Ленина ни в школе, ни в вузе, и ему потребуется филологический комментарий, чтобы понять какой-нибудь восхитительный Веничкин пассаж вроде «Чтобы по ней (общественной лестнице.- А. З.) подниматься, надо быть жидовскою мордою без страха и упрека, надо быть пидорасом, выкованным из чистой стали с головы до пят. А я не такой». Но свято место пусто не бывает. Средства массовой информации успешно работают, и можно не сомневаться, вместо учебника по истории партии уши наши займут предметом не менее назидательным: церковным катехизисом, коммерческой рекламой или еще чем-нибудь, о чем мы сегодня даже не подозреваем. Так что боюсь, нужда в технике речевой гигиены скоро не отпадет, а на этот случай Веничка, пришедший к нам на помощь в одну из самых трудных минут истории, навсегда останется незаменимым пособием.
Любопытно, что среди хрестоматийных текстов основоположника первого в мире социалистического государства Ерофеев с особенным вкусом цитирует статью «Памяти Герцена». Помимо предыдущего пассажа укажем хотя бы эпизод с декабристом в коверкотовом пальто, который никак не может разбудить проспавшего свою остановку Герцена в телогрейке. Можно задуматься, в какой именно мере это связано с нараставшим в конце 60-х годов интересом к декабризму, в котором формировавшаяся в ту пору оппозиционная интеллигенция видела аналог собственной социальной отчужденности и от власти и от массы. Дивный «Петербургский романс» Галича, написанный в те же годы, сопоставлял полки, стоявшие на Сенатской, с горсткой диссидентов, вышедших на Красную площадь протестовать против оккупации Чехословакии. По-видимому, ленинская характеристика декабристов не прошла бесследно для этой фазы нашей общественной мысли.
Ни происхождением, ни судьбой, ни творчеством Ерофеев не был «страшно далек от народа». В «Москве - Петушках» угадан и воплощен тот процесс национальной люмпенизации, который решительно стирал перегородки между общественными группами. Местом встречи интеллигенции и народа становятся здесь мат и алкоголь. Мне уже доводилось писать («Новый мир», 1989, №5) о возможном воздействии на поэму идей Бахтина о карнавализации. Очевидный и заявленный интерес Ерофеева к Рабле и беспрецедентная популярность во второй половине 60-х книги М. М. Бахтина «Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса» делали, на мой взгляд, такое воздействие почти неизбежным. Найти подтверждений этой гипотезе мне не удалось, но поддержка ей неожиданно пришла с другой стороны. Поэт О. Чухонцев, общавшийся с Михаилом Михайловичем в последние годы его жизни, рассказал мне, что великий ученый с восхищением принял ерофеевскую поэму и даже сравнивал ее с «Мертвыми душами», Бахтина, однако, решительно не устраивал финал «Москвы-Петушков», в котором он видел «энтропию». Я возьму на себя смелость предложить интерпретацию этого замечания.
Как известно, Бахтин был не только исследователем карнавальной культуры, но и ее решительным апологетом. В Рабле он видел величайшего выразителя народного смеха, а в Гоголе, быть может, единственного достойного продолжателя раблезианской традиции, Поэтому его радовала «чисто карнавальная характеристика быстрой езды и русского человека в конце первого тома «Мертвых душ». Поглощение Чичикова национальной стихией и одновременное амбивалентное снижение птицы-тройки до брички Павла Ивановича отвечали основам бахтинского ощущения литературы. Исход книги Ерофеева при всем желании не позволял увидеть ничего подобного. Страшная смерть Венички в последней фразе отнюдь не чревата последующим воскресением. Стихия народного смеха в конце концов обманывает и исторгает героя.
Собственно говоря, такой исход был предначертан с самого начала. Еще в первых главах возникает идиллия общежития в Орехово-Зуеве, явно пародирующая Телемское аббатство Рабле: «Мы жили душа в душу, и ссор не было никаких. Если кто-нибудь хотел пить портвейн, он вставал и говорил: «Ребята, я хочу пить портвейн». А все говорили: «Хорошо. Пей портвейн. Мы тоже будем с тобой пить портвейн». Если ночью кого-нибудь тянуло на пиво, всех тоже тянуло на пиво». Однако эта восхитительная гармония рушится из-за полной неспособности героя публично. справлять свои естественные надобности (тема карнавальной скатологии и материально-телесного низа). Его обиженные соседи по комнате («Получается так - мы мелкие козявки и подлецы, а ты Каин и Манфред») заставляют его справить малую нужду, а потом предвещают: «С такими позорными взглядами ты вечно будешь одиноким и несчастным». Так оно и выходит. Карнавальному единству героя и народа, по Бахтину, состояться не суждено.
Насчет «Каина и Манфреда» сказано, конечно, слишком круто. В «тихом и боязливом» Веничке с его неприятием гордости и самодовольства очень мало байронического. Но бескомпромиссный индивидуализм оказывается ему в высшей степени свойствен. Весь текст поэмы разворачивается как череда неудачных попыток героя вписаться хоть в какой-нибудь социум. Его выкидывают, не дав опохмелиться, из вокзального ресторана, его отвергает общежитие в Орехово-Зуево, он терпит крах как бригадир в Лобне, его, уснувшего и пьяного, оставляют случайные попутчики в электричке, следующей в Петушки, он покидает своих соратников по победоносной революции в Петушкинском районе, провидя ее бесплодность. «Я выступил и сказал: Делегаты! Если у меня когда-нибудь будут дети, я повешу им на стенку портрет прокуратора Иудеи Понтия Пилата, чтобы дети росли чистоплотными. Прокуратор Пон¬тий Пилат стоит и умывает руки - вот какой это будет портрет. Точно так же и я: встаю и умываю руки. Я присоединился к вам просто с перепою и вопреки всякой очевидности. Я вам говорил, что надо революционизировать сердца, что надо возвышать душу до усвоения вечных нравственных категорий, а все остальное, что вы тут затеяли, все это суета и томление духа, бесполезнеж и мудянка». Не удается Веничке и достигнуть вожделенной цели своих странствий. И Петушки, рай любви, где никогда не отцветает жасмин, и «дымные и вшивые хоромы» «за Петушками, где сливаются небо и земля и волчица воет на звезды», рай семьи и уюта, оказываются для него вполне недоступны. В конце концов сама жизнь выталкивает Веничку из себя, ибо он воистину слишком хорош для этого мира.
Герой поэмы как бы проскальзывает сквозь пространство бытия, не сливаясь с ним, бессильный зацепиться и удержаться хоть на каком-нибудь плацдарме. Интересно, что в публикуемых здесь воспоминаниях о Ерофееве самых разных людей постоянно звучит та же нота: его отдаленность от происходящего, неучастие в жизни, приобретающее черты болезненно-мнительной стыдливости, сочетание непобедимого обаяния собеседника и собутыльника с отрешенностью и созерцательностью. И здесь мягчайший Веничка с железной неуступчивостью и экстремизмом выразил столь свойственный времени пафос неучастия и достигавшее масштабов социального невроза стремление сохранить себя ценой отказа от каких бы то ни было попыток что-то изменить и исправить. «Пусть громы небо потрясают, Злодеи слабых угнетают, Безумцы хвалят разум свой! Мой друг! Не мы тому виной» (Н. М. Карамзин). Умноженное на неизбежно сопровождающее талант одиночество, стремление это могло вызывать гибельные последствия. В гениальном стихотворении Бродского «Осенний крик ястреба» птица, поднявшаяся в своем полете слишком высоко, оказывается уже не в силах опуститься вниз и обречена парить в астральных сферах, пока воздушные потоки не разрывают ее на части. Это произошло с героем «Москвы-¬Петушков», да, кажется, и с автором тоже.
Говоря о том наполнении, которое получили в поэме извечные для русской литературы вопросы: интеллигенция и власть, интеллигенция и народ, личность и среда и пр., важно помнить, что все они решаются здесь в сфере языка, а позиция автора реализуется в технике работы со словом. «Москва-Петушки» - одна из самых последовательно антиидеологических книг во всей нашей словесности, и претензии любых идеологических конструкций на значимость, на право занимать ум и душу писателя отвратительны и скучны: «Помню еще давно, когда при мне заводили речь или спор о каком-нибудь вздоре, я говорил: «Э! И хочется вам толковать об этом вздоре!» А мне удивлялись и говорили: «Какой же это вздор? Если и это вздор, то что же тогда не вздор?» А я говорил: «О, не знаю, не знаю! Но есть». Веничка, действительно, «ни разу не видел Кремля», И хотя ему суждено было погибнуть близ кремлевской стены, в этой способности «тысячу раз, напившись или с похмелюги, с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец, насквозь и как попало» проходить мимо центра страны и символа державы было заключено огромное освобождающее значение.
То же неприятие духовной авторитарности, доходящее .до отрицания любых твердых взглядов и жестких принципов, увидел Ерофеев, по-моему, отчасти вопреки исторической реальности, в В. Розанове. Написанный вынужденно под воздействием случайных обстоятельств, о которых писатель весело поведал в интервью «Пятому колесу», рассказ «Василий Розанов глазами эксцентрика» едва ли можно считать достижением для автора «Москвы - Петушков». Рыхлая композиция обнажает заданность приема, а чрезмерное изобилие цитат во второй половине рассказа делают авторский текст во многом иллюстративным. (В еще большей мере эти недостатки свойственны его поздней вещи «Моя маленькая Лениниана».) Тем не менее, когда «Розанов ... » был напечатан в альманахе «Зеркала» В окружении произведений наших лучших прозаиков, стало ясно, насколько поражение Ерофеева значимее победы иного писателя. «Его перевес,- как совсем по другому поводу выразился Набоков,- бил в очи». Так что неудача здесь понятие относительное, а что касается поэмы «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора», то это и вовсе безусловная и несомненная удача. И все же в истории родимой словесности Ерофееву, опять-таки подобно Грибоедову, суждено остаться автором единственного произведения. Слишком многое значила «эта книжка небольшая Томов премногих тяжелей», чтобы что-нибудь могло встать с ней рядом.
Демократизм и элитарность, грубость и утонченность, фарс и трагедия. капустник и мистериальное действо встретились на страницах поэмы, чтобы в ценящую парадоксы эпоху оттенить главный парадокс: всеми фибрами души не терпевший учительства, Веничка-таки стал пророком. И когда нас позовут на любой суд, мы будем свидетельствовать о времени, в котором жили, держа руку на «Москве ¬Петушках».
Именно «Москве - Петушкам» было суждено прорвать блокаду, стать точкой отсчета для нового этапа художественного или, по крайней мере, литературного процесса. Более того, по едва заметной цитате из поэмы в человеке можно было узнать своего.
Водочка кончилась. Надо было бежать или в Поломы два километра, или в Караваево - три. Кому бежать? Решили читать стихи - кто ошибется, тому бежать. Веня, помню, читал Валерия Брюсова, «Конь Блед», импровизацию из «Египетских ночей» о Клеопатре...