Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

23.12.2009 | Монологи о Венедикте Ерофееве

Опознавательный знак (1)

«Поколениеобразуюшая» роль перешла к поэме Вен. Ерофеева.

За последние годы все те, кто хоть сколько-нибудь следит за движением отечественной словесности, столкнулись с явлением столь же невероятным, сколь и неизбежным: Венедикт Ерофеев стал признанным классиком русской литературы. Участникам популярной телепрограммы предлагают угадать заглавие не самого известного его произведения, а даровитый критик в журнале, выходящем миллионным тиражом, уподобляет его по мере включенности в литературный пантеон Солженицыну - сопоставление не такое дикое, как может показаться на первый взгляд, но об этом ниже.

В свое время влиятельный английский критик Фр. Ливис сформулировал для своей литературы понятие «Великой традиции», куда по собственному произволу зачислял или не зачислял тех или иных писателей. Веничка стал элементом отечественной «Великой традиции». До старшеклассников, уныло заучивающих отрывки («Один мой знакомый говорил, что кориандровая действует на человека антигуманно, то есть, укрепляя все члены, ослабляет душу. Со мной почему-то случилось наоборот, то есть душа в высшей степени окрепла, а члены ослабели, но я согласен, что и это антигуманно») и списывающих сочинения по образу контролера Семеныча, уже не так далеко.

Тогда-то придет время филологам собирать сведения по крупицам, и въедливые комментаторы будут гордиться тем, что установили, в каком году родился Вадим Тихонов, в какой час открывались магазины, сколько стоила кружка пива и стакан альб-де-десерт и были ли волосы, чтобы рвать их на себе, у Юзефа Циранкевича. Что до биографов, то их задача окажется и вовсе непосильной, ибо проследить перемещения писателя по городам, весям, службам и учебным заведениям, выявить помещения для установления на них мемориальных досок, датировать замыслы и свершения,- дело почти немыслимое. «Написать его биографию было бы делом его друзей,- говорил Пушкин о Грибоедове,- но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов».

На этих страницах о Ерофееве говорят люди, близко его знавшие, - первые читатели и персонажи «Москвы - Петушков». Эти свидетельства, собранные, пока многие живы и что-то помнят, - начало будущего тома «Венедикт Ерофеев в воспоминаниях современников». Но возможны и свидетельства другого рода. Дело в том, что великая книга - это не только текст, набранный на бумаге. Это еще и, если не прежде всего, отпечатки мусоливших ее пальцев, энергия читавших глаз, отзвуки споривших голосов, остывшая лава человеческих слез и смеха. Поэтому, в сущности, не может быть более искусственного подхода к классичес¬кому писателю, чем пытаться с простодушием вольтеровского Гурона взглянуть на него свежим взглядом, заведомо отбрасывая, как, скажем, Л. Толстой в статье о Шекспире, весь предшествующий опыт восприятия. Но чтобы избавить грядущих читателей от почтительного или агрессивного недоумения типа «И что они нашли в этом Гомере», опыт этот должен быть выражен и сформулирован.

Облик эпохи, по-видимому, лишь в незначительной степени влияет на появление художественных дарований, но он может существенным, если не решающим, образом определить способ их реализации. В нормальных условиях человек, работающий в культуре, чувствует себя вовлеченным в единый процесс, а сделанное им подлежит восприятию, обсуждению и оценке как бы в общем пространстве. Даже многократно осмеянные механизмы моды и престижа работают здесь на отбор ценностей, пусть нередко и ложных, с точки зрения вечности, но создающих для современников необходимое поле притяжения и отталкивания. Однако социальное давление, если оно не достигает уровня, при котором весь этот слой начинает физически уничтожаться, прежде всего перекрывает систему культурного кровообращения. В результате художественная жизнь приобретает очаговый характер, распадается на мелкие, не связанные друг с другом участки. При этом, по понятным законам человеческой оптики, находящееся рядом с тобой выглядит непропорционально громадным, а удаленное - исчезающе малым. Естественный акт вкусового выбора осуществляется не по модели «Иванов мне нравится больше Сидорова» или даже «Иванов мне нравится, а Сидоров - нет», но по формуле «Иванов гений, а Сидорова не существует» (или, соответственно, наоборот). Обратной стороной этой групповой зацикленности становится фатальная неуверенность, ибо только общественное одобрение, негодование, безразличие может служить почвой, из которой произрастает любое суждение. Вне их оно как бы висит в воздухе, становясь, независимо от своей обоснованности, слишком легким и произвольным делом. Всякое творческое усилие вызывает здесь непомерный резонанс в ближайшей среде, а затем поглощается вакуумом .

Едва ли стоит объяснять, что я описываю ситуацию 70-х годов. Именно «Москве - Петушкам» было суждено прорвать эту блокаду, стать точкой отсчета для нового этапа художественного или, по крайней мере, литературного процесса. Более того, по слабому намеку, по едва заметной цитате из поэмы в незнакомом человеке можно было узнать своего.

Я не раз слышал, а в последние годы и читал, что значило для людей начала 60-х годов появление «Одного дня Ивана Денисовича». Огромный пласт бытия, тяжко ворочавшийся в подсознании, о котором у общества не было ни слов, ни сил не только говорить, но и думать, был неожиданно возведень, как любил выражаться Гегель, «в перл создания» и обнародован. Целое поколение, а то и два, сумели благодаря этой маленькой повести осознать себя и свое место в жизни. На следующем этапе другой книге Солженицына «Ар¬хипелаг ГУЛАГ» суждено было выполнить куда более грандиозную историческую задачу. Но «поколениеобразуюшая» роль перешла на этот раз к поэме Вен. Ерофеева.


Существенно, что «Один день ... » смог стать тем, чем он стал, благодаря публикации. Напротив того, «Москва - Петушки» поражали своей стопроцентной сознательной непубликуемостью, проявившейся не только в содержании, к чему все уже более или менее привыкли, но и в поэтике. Это была абсолютно неофициальная литература, создававшаяся о друзьях и для друзей. Стоит, пожалуй, обратить внимание на особое и непривычное по тем временам соотношение художественного мира поэмы и стоящей за ней биографической реальности. Существовавшая литературная  традиция предлагала писателям и читателям как бы несколько возможностей. Во-первых («Повести Белкина», «Герой нашего времени»), всецело вымышленный повествователь, соотносить которого с реальным автором, в общем, можно, но совершенно необязательно. Во-вторых («Письма русского путешественника», «Фрегат «Паллада»), повествователь, приравненный к автору, открыто рассказывающему о себе. Здесь, напротив, конечно же, возможен вымысел и домысел, но писатель рассчитывает, что ему поверят, что именно так все и было. Наконец, в-третьих («Детство», «Отрочество», «Юность», «Детские годы Багрова-внука»), автор может вывести себя и близких под вымыш¬ленными именами, что придает ему свободу и раскованность, но автобиографический характер повествования легко угадывается. Ерофеев предложил радикально иное решение.

Разумеется, воспринимать «Москву - Петушки» как документальное произведение никому не придет в голову. Самая смерть повествователя в финале текста, написанного от первого лица, начисто исключает подобные предположения. И вместе с тем писатель называет себя собственным именем, вводит в книгу своих друзей и близких с огромным количеством непереваренных биографических деталей. Посторонний читатель может не понять или вернее, не может понять тех или иных намеков, но он неизбежно чувствует их присутствие. Это игровое претворение бытового в художественное весьма характерно для домашних экзерсисов, внезапно превратившихся под Веничкиным пе¬ром в высокое искусство. И дело здесь не только в открытом еще Тыняновым законе «превращения бытовых форм в литературные».

«Домашняя. интимная, кружковая семантика» (Ю. Тынянов) «Москвы - Петушков» провидчески указывала на глубинное перемещение центра тяжести душевной (не хочется говорить духовной) жизни поколения с общественного на частное,  при котором сферой реализации и раскрытия личности становится не социум, но приятельская компания. Именно здесь формируются критерии ценности человека, происходит его самоутверждение и самооценка. Наступала эра кухонь, подвалов и бойлерных, и Ерофеев своим литературным даром резко поднял статус этого способа общения, существования и выживания. Сколько раз, читая в тесном кругу друг другу поэму вслух (до сих пор могу рассказывать ее наизусть главами), повторяя ставшие. подобно цитатам из «Горя от ума». пословицами фразы поэмы («Вымя есть, а хересу нету», «Я согласен жить вечно. если мне покажут на земле уголок, где не всегда есть место подвигу». «В мире компонентов нет эквивалентов», «В ногах правды нет ... Но нет ее и выше». «... разночинство началось, дебош и хованщина» и т. д.), мы ощущали, что эта проза придает особое измерение нашим совместным усилиям не пропасть в окружающей действительности.

Измерение это, однако, возникало благодаря еще одному с первых мгновений поражавшему свойству поэмы - ее укорененности в мировой культуре. Историко-культурный бум 70-х годов - явление хорошо известное. В нем отразилось и насильственное прекращение современности - вокруг, казалось, ничего не происходит, и внезапно пришедшее к обществу осознание убогости своего образовательного багажа и стремление опереться на традицию, нащупать в уходящей почве истории, среди рушащихся святынь ценности безусловные и выдержавшие испытание. Эрудиция Ерофеева была для русского писателя. росшего в послевоенную эпоху, феноменальной, сравниться с ним в этом отношении мог бы разве что такой же самоучка Иосиф Бродский. Стерн и Гете, Кант и Ницше. Вагнер и Дворжак ощущались им, как живые собеседники, столь же естественные. как Вадим Тихонов, пара Митричей или женщина трудной судьбы. Самая форма повествования отсылала к стерновско-карамзинско-радищевской традиции, жанр - к «Мертвым душам», характер гротеска - к Щедрину и Свифту. Домашняя словесность легко и без всякой натуги входила в мировую литературу, соответственно увеличивая уровень интеллектуальных притязаний своих почитателей. И при этом автор «Москвы - Петушков» был начисто лишен столь распространенного те годы культуропоклонства, когда выражения типа «Жрецы Храма Культуры» можно было встретить на каждом шагу. Веничка говорил с великими, как равный с равными, свободно и весело: «А потом  когда они узнали, отчего умер Пушкин, я дал им почитать «Соловьиный сад», поэму Александра Блока. Там, в центре поэмы, если, конечно, отбросить все эти благоуханные плечи и розовые башни в дымных ризах, там в центре поэмы лирический персонаж, уволенный с работы за пьянку, блядки и прогулы. (Потрясающе точный пересказ! – А.З) Я сказал им: Очень своевременная книга, - сказал, - вы прочтете ее с большой пользой для себя». Заметим, кстати, что эта легкость в обращении с классикой имеет мало общего с нередким в последнее время безоглядным хамством, являющимся обратной стороной подобострастия.

Впрочем, последняя часть приведенной цитаты обращает нас к совершенно иной проблеме. Как бы мы ни ценили поэтику кружкового намека или культурной аллюзии, окружающая нас языковая субстанция полна реалиями совсем иного рода. И если проанализировать состав воздуха, которым мы дышим и который, по определению Бродского, представляет собой «вещь языка хор согласных и гласных молекул», то неизбежно окажется, что более всего в нем идеологических клише. принадлежащих словарю политической власти, и вульгарных ругательств, представляющих собой ответ покорившегося этой власти народа. Писатель. конечно, может сделать вид, что ничего этого не замечает, «равнодушно и спокойно» «замкнуть слух» и отворотиться. Другой вопрос. что он после этого сумеет сказать.

(Окончание следует)



Источник: "Театр", №9, 1991,








Рекомендованные материалы



Опознавательный знак (2)

В «Москве - Петушках» угадан и воплощен тот процесс национальной люмпенизации, который решительно стирал перегородки между общественными группами. Местом встречи интеллигенции и народа становятся здесь мат и алкоголь.

Стенгазета

Игорь Авдиев (Часть 5)

Водочка кончилась. Надо было бежать или в Поломы два километра, или в Караваево - три. Кому бежать? Решили читать стихи - кто ошибется, тому бежать. Веня, помню, читал Валерия Брюсова, «Конь Блед», импровизацию из «Египетских ночей» о Клеопатре...