07.11.2009 | Литература
Празднику 7 ноября посвящается"Мой первый гусь" И. Бабеля: опыт медленного чтения
Раз так же вот я запел, а один товарищ прокурора и говорит мне: «А у вас, ваше превосходительство, голос сильный»... Потом подумал и прибавил: «Но... Противный».
А. П. Чехов. «Чайка»
В нижеследующей заметке будет предпринята попытка медленного чтения хрестоматийного рассказа Исаака Бабеля «Мой первый гусь» (1920). Сразу же признаюсь в некоторой неловкости, которую я (и довольно быстро) испытал, поняв, что этот рассказ густо насыщен не только социальными, но и эротическими мотивами. Увы, без их обсуждения, кажется, обойтись не удастся.
Всегда экономивший словесные средства автор «Конармии», тем не менее, начал рассказ с развернутого «эротизированного описания комдива Савицкого» (по удачному определению Евгения Берштейна) (1) — персонажа, в развитии фабулы определяющей роли не играющего: Савицкий, начдив шесть, встал, завидев меня, и я удивился красоте гигантского его тела. Он встал и пурпуром своих рейтуз, малиновой шапочкой, сбитой набок, орденами, вколоченными в грудь, разрезал избу пополам, как штандарт разрезает небо. От него пахло духами и приторной прохладой мыла. Длинные ноги его были похожи на девушек, закованных до плеч в блестящие ботфорты.
(1) Берштейн Е. Трагедия пола: две заметки о русском вейнингерианстве // Новое литературное обозрение. 2004. № 65. Цит. по: https://magazines.russ.ru/nlo/2004/65/bern13.html. В этой увлекательной работе намечена конспективная интерпретация всего бабелевского рассказа, которую мы здесь развиваем.
Какие свойства личности комдива в этом описании отражены? Сила, мощь и твердость (гигантского тела, орденами, вколоченными в грудь, сюда же гиперболическое и «острое» сравнение разрезал избу пополам, как штандарт разрезает небо) в неожиданном сочетании с почти женственной привлекательностью (пурпуром своих рейтуз, духами и приторной прохладой мыла, малиновой шапочкой, сбитой набок — при желании можно усмотреть здесь цитату из «Евгения Онегина»: «Кто там в малиновом берете»). В завершающем портрет предложении эротические и брутальные мотивы объединяются в сравнении, демонстрирующем эротическую притягательность для рассказчика насилия с оттенком садомазохизма (Длинные ноги его были похожи на девушек, закованных до плеч в блестящие ботфорты).
Проследим за развитием этих мотивов далее: Он улыбнулся мне <феминность>, ударил хлыстом по столу <маскулинность + садизм> и потянул к себе приказ, только что отдиктованный начальником штаба. Это был приказ Ивану Чеснокову выступить с вверенным ему полком в направлении Чугунов — Добрыводка и, войдя в соприкосновение с неприятелем, такового уничтожить... Здесь к мотиву решительной жестокости и силы прибавляется новый мотив — читаемого и написанного слова, грамотности, который далее развернут так: ...Каковое уничтожение, — стал писать начдив и измазал весь лист, — возлагаю на ответственность того же Чеснокова вплоть до высшей меры, которого и шлепну на месте, в чем вы, товарищ Чесноков, работая со мною на фронте не первый месяц, не можете сомневаться... Неумение комдива обращаться с письменными принадлежностями (и измазал весь лист) подсказывает читателю, что Савицкий в грамоте не силен. Косвенно это подтверждается уже в следующем предложении: Начдив шесть подписал приказ с завитушкой… Савицкий наслаждается умением писать, умением подписываться — отсюда — с завитушкой; вспомните, как вы сами, в детстве, придумав тип подписи, многократно воспроизводили ее на листе бумаги. А потом вновь возникают мотивы, воплощающие решительность (в данном случае — стремительность) и женственную привлекательность комдива: …бросил его ординарцам и повернул ко мне серые глаза, в которых танцевало веселье. Вероятно, танцевало, как танцевали бы девушки, закованные до плеч в блестящие ботфорты...
После прочтения этого фрагмента наше внимание переключается на рассказчика, которого мы видим глазами комдива, причем рассказчик последовательно противопоставляется Савицкому по всем статьям (пока — со знаком минус):
Я подал ему бумагу о прикомандировании меня к штабу дивизии.
— Провести приказом! — сказал начдив. — Провести приказом и зачислить на всякое удовольствие, кроме переднего. Ты грамотный?
— Грамотный, — ответил я, завидуя железу и цветам этой юности, — кандидат прав Петербургского университета...
— Ты из киндербальзамов, — закричал он, смеясь, — и очки на носу. Какой паршивенький!.. Шлют вас, не спросясь, а тут режут за очки. Поживешь с нами, што ль?
— Поживу, — ответил я и пошел с квартирьером на село искать ночлега.
Как кажется, эта сцена сознательно спроецирована на памятную всем из детства ситуацию: малограмотный двоечник издевается над грамотеем отличником. Обратим также внимание на площадной каламбур Савицкого зачислить на всякое удовольствие, кроме переднего (удовольствие вместо довольствие). В плоскость интерпретации каламбур комдива может быть переведен так: рассказчику не позволяют «отдаться» новой власти, и ему остается только завидовать железу и цветам этой юности, то есть — двум главным составляющим обаяния Савицкого.
В процитированном фрагменте рассказа возникает еще один, «тайный» мотив, очень важный для понимания всего текста: говорим о презрительном и агрессивном отношении к интеллигентам (режут за очки), подразумеваем агрессивное и презрительное отношение к евреям. Напомним, что в личный состав Конармии входили, славившиеся антисемитизмом казаки, а воевала она в описываемый период в Западной Украине и в Польше (отсюда — тут режут за очки).
Отдельного комментария заслуживает словечко-дразнилка киндербальзам, вложенное в уста Савицкого. Важным для внимательного и памятливого читателя оказывается не столько его словарное значение (2), сколько контекст, в который это словечко помещено в «Бретёре» И. С. Тургенева: На другой день он, тотчас после ученья, опять подошел к Кистеру.
(2)КИНДЕРБАЛЬЗАМ, а, мн. нет, м. . Прежде употреблявшаяся, как лекарство, сладкая слабая спиртовая настойка (Словарь Брокгауза и Ефрона).
— Ну, как вы поживаете, господин Киндербальзам?
Кистер вспыхнул и посмотрел ему прямо в лицо. Маленькие, желчные глазки Авдея Ивановича засветились злобной радостью.
— Я с вами говорю, господин Киндербальзам!
— Милостивый государь, — отвечал ему Федор Федорович, — я нахожу вашу шутку глупою и неприличною — слышите ли? глупою и неприличною.
— Когда мы деремся? — спокойно возразил Лучков.
— Когда вы хотите..., хоть завтра (3) .
Разумеется, бабелевский рассказчик на «глупую и неприличную» шутку комдива реагирует совершенно иначе, вернее сказать, не реагирует вовсе.
(3)О любви Бабеля к Тургеневу (в том числе, и в сявзи с рассказом «Мой первый гусь», но без привлечения подтекста из «Бретёра») см. наблюдения А. К. Жолковского: Жолковский А. К., Ямпольский М. Б. Бабель/Babel. М., 1994. См. также: https://college.usc.edu/alik/rus/book/babel/index.html
Через абзац «тайная» тема еврея-интеллигента, совмещенная с упоминанием о физическом насилии над женщиной и падких на «ласку» «бойцах», вновь варьируется в реплике квартирьера, обращенной к рассказчику: — Канитель тут у нас с очками и унять нельзя. Человек высшего отличия — из него здесь душа вон. А испорть вы даму, самую чистенькую даму, тогда вам от бойцов ласка...
Самый «сознательный» персонаж бабелевского рассказа, квартирьер, кажется, уже почти готовый «осчастливить» героя своей «лаской», в итоге на это не решается: Он помялся с моим сундучком на плечах, подошел ко мне совсем близко, потом отскочил в отчаянии и побежал в первый двор. Казаки сидели там на сене и брили друг друга. В этом последнем предложении снова совмещаются ключевые мотивы бабелевского рассказа: мотив опасной силы (и опять острого «железа» — бритвы), а также связанный с ним мотив мужской, кастовой интимности. Бритье показано здесь как обряд.
Понятно, что чужаку рассказчику нет места среди этих братьев по крови. Я приложил руку к козырьку и отдал честь казакам, — продолжает Бабель, а контекст даже эту невинную фразу превращает в двусмысленную: рассказчик готов вручить казакам свою мужскую честь. Однако его жертва демонстративно и весьма грубо отвергается, причем в неглубоком подтексте легко отыскиваются эротические, гомосексуальные мотивы: Молодой парень с льняным висячим волосом и прекрасным рязанским лицом подошел к моему сундучку и выбросил его за ворота. Потом он повернулся ко мне задом и с особенной сноровкой стал издавать постыдные звуки.
— Орудия номер два нуля, — крикнул ему казак постарше и засмеялся, — крой беглым...
Парень истощил нехитрое свое умение и отошел.
Стоит обратить внимание не только на очевидную женственность молодого парня с льняным висячим волосом и прекрасным рязанским лицом, но и на его явное сходство с близким приятелем Бабеля тех лет, Сергеем Есениным. По-видимому, именно в образе Есенина для автора «Конармии» с символической отчетливостью воплотились нераздельные и бросающиеся в глаза свойства русского человека революционной эпохи: победительный мужской напор, парадоксально оборачивающийся и отсвечивающий девичьей притягательностью.
К появлению пародического Есенина Бабель начинает исподволь готовить читателя рассказа тремя абзацами выше, в предложении, вобравшем в себя сразу несколько характерно «есенинских» мотивов: Мы подошли к хате с расписными венцами… Может быть, именно к Бабелю обращены полемические строки стихотворения Есенина «Мы теперь уходим понемногу…» (1924): Счастлив тем, что целовал я женщин, // Мял цветы, валялся на траве, // И зверье, как братьев наших меньших, // Никогда не бил по голове?
В следующем абзаце рассказа «Мой первый гусь» упоминается варящаяся в казацком котелке свинина, которая, по точному наблюдению Берштейна, еще больше обособляет еврея-рассказчика от вожделенного мужского братства: …она дымилась, как дымится издалека родной дом в деревне, и путала во мне голод с одиночеством без примера. Заметим, что мотив еврейства рассказчика снова дан неявно. В связке со скрытым еврейским мотивом у Бабеля и на этот раз оказывается мотив грамотности рассказчика, заявленный открыто: Я покрыл сеном разбитый мой сундучок, сделал из него изголовье и лег на землю, чтобы прочесть в «Правде» речь Ленина на Втором конгрессе Коминтерна. Солнце падало на меня из-за зубчатых пригорков, казаки ходили по моим ногам, парень потешался надо мной без устали, излюбленные строчки шли ко мне тернистою дорогой и не могли дойти. Из сегодняшнего дня нам трудно, но абсолютно необходимо понять — в этом фрагменте нет ни тени иронии по отношению к Ленину и его речи на Втором конгрессе Коминтерна. Иначе мы не увидим, что грамотность до этого момента лишь мешавшая рассказчику, впервые и пока только в потенции, превращается в его силу. Он может прочесть речь Ленина, а казаки нет. Жизненное предназначение интеллигента рассказчика как раз и состоит в вооружении ленинскими словами темных казаков, только этим и может быть оправдано его пребывание среди них. Пока этого не произойдет, сама Природа, объединившись с казаками, мешает рассказчику (казаки ходили по его ногам, а солнце агрессивно падало на него из-за угрожающих зубчатых пригорков).
Поэтому рассказчик должен немедленно что-нибудь решительное предпринять — недаром следующий фрагмент начинается с причинно-следственного наречия: Тогда я отложил газету и пошел к хозяйке, сучившей пряжу на крыльце.
— Хозяйка, — сказал я, — мне жрать надо...
Старуха подняла на меня разлившиеся белки полуослепших глаз и опустила их снова.
— Товарищ, — сказала она, помолчав, — от этих дел я желаю повеситься.
— Господа бога душу мать, — пробормотал я тогда с досадой, и толкнул старуху кулаком в грудь, — толковать тут мне с вами...
И, отвернувшись, я увидел чужую саблю, валявшуюся неподалеку. Строгий гусь шатался по двору и безмятежно чистил перья. Я догнал его и пригнул к земле, гусиная голова треснула под моим сапогом, треснула и потекла. Белая шея была разостлана в навозе, и крылья заходили над убитой птицей.
— Господа бога душу мать! — сказал я, копаясь в гусе саблей. — Изжарь мне его, хозяйка.
Старуха, блестя слепотой и очками, подняла птицу, завернула ее в передник и потащила к кухне.
— Товарищ, — сказала она, помолчав, — я желаю повеситься, — и закрыла за собой дверь.
Берштейн полагает, что в приведенном фрагменте бабелевский герой совершает «символическое насилие над женщиной (старуха, которая, как и рассказчик, носит очки)». Это суждение мы попробуем дополнить и уточнить. Во-первых, сопоставление двух реплик хозяйки из «Моего первого гуся» с репликами еврейских старух из «Одесских рассказов» позволяет достаточно уверенно предположить, что и наша старуха — еврейка. Во-вторых, насилие рассказчика над хозяйкой гуся, сопровождающееся фонетически подчеркнутым отказом от слов во имя дела (толкнул старуху кулаком в грудь, — толковать тут мне с вами) и двумя его утрированно «русскими» репликами, симметричными «еврейским» репликам старухи, на наш взгляд, лишено эротического оттенка. Символически это прочитывается как отказ от самого себя — еврея и интеллигента. Неслучайно герой орудует чужой саблей (тут завершается синонимический ряд рассказа, связанный с мотивом опасного острия). Может быть, еще точнее будет сказать, что агрессия героя против старухи еврейки должна пониматься как отказ от Родины-Матери.
Эта жертва будет принята братьями по крови. А на дворе казаки сидели уже вокруг своего котелка. Они сидели недвижимо, прямые, как жрецы, и не смотрели на гуся.
— Парень нам подходящий, — сказал обо мне один из них, мигнул и зачерпнул ложкой щи. Рассказчик прошел инициацию в казацкое братство и ему даже вручают своеобразный сертификат, это удостоверяющий: Он вынул из сапога запасную ложку и подал ее мне. Мы похлебали самодельных щей и съели свинину.
Вот тут и случается то событие, которым автор стремится оправдать и предательство себя как еврея, и свое заветное желание быть «грубо взятым» новым русским человеком. Рассказчик и казаки сливаются в экстазе восприятия ленинской речи: — В газете-то что пишут? — спросил парень с льняным волосом и опростал мне место.
— В газете Ленин пишет, — сказал я, вытаскивая «Правду», — Ленин пишет, что во всем у нас недостача...
И громко, как торжествующий глухой, я прочитал казакам ленинскую речь.
Понятное дело, тут уже и Природа готова милосердно взять на себя роль преданной рассказчиком Матери: Вечер завернул меня в живительную влагу сумеречных своих простынь, вечер приложил материнские ладони к пылающему моему лбу. Рассказ почти завершается эротической идиллической картинкой. Природа «звездными глазами» наблюдает за мужским братским свальным сном, провоцирующим сексуальные видения: …мы пошли спать на сеновал. Мы спали шестеро там, согреваясь друг от друга, с перепутанными ногами, под дырявой крышей, пропускавшей звезды. Я видел сны и женщин во сне…Однако далее, как это часто бывает у автора «Конармии» и «Одесских рассказов», мировая и социальная гармония разрушаются, и следует финал, переворачивающий весь текст с головы на ноги: …и только сердце мое, обагренное убийством, скрипело и текло. То есть, осторожный Бабель оставляет лазейку для сострадания, ощущения личной вины и других «интеллигентских» чувств, ненавистных новым русским героям.
Олеша в «Трех толстяках» описывает торт, в который «со всего размаху» случайно садится продавец воздушных шаров. Само собой разумеется, что это не просто торт, а огромный торт, гигантский торт, торт тортов. «Он сидел в царстве шоколада, апельсинов, гранатов, крема, цукатов, сахарной пудры и варенья, и сидел на троне, как повелитель пахучего разноцветного царства».
В этом уникальном выпуске подкаста "Автономный хипстер" мы поговорим не о содержании, а о форме. В качестве примера оригинального книжного обзора я выбрал литературное шоу "Кот Бродского" из города Владивостока. Многие называют это шоу стенд-апом за его схожесть со столь популярными ныне юмористическими вечерами. Там четыре человека читают выбранные книги и спустя месяц раздумий и репетиций выносят им вердикт перед аудиторией.