Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

12.02.2009 | Pre-print

Вспоминая лето-6

Пограничник, будь бдителен: вон кто-то на закате, облокотившись на деревянные брусья парапета, смотрит в одну точку

Начало здесь, Продолжение здесь, здесь, здесь и здесь

Если вычесть из Паланги нынешней ту, сорокалетней давности, то разница будет равняться – нетрудно догадаться чему. Это приметы общих перемен, из коих главная когда еще была сформулирована применительно к человеку: Er ist was Er isst – он есть то, что ест. Папа повторял: «Не делай из еды культа. Мне – подавай хоть жареные гвозди». А как не делать культа из того, за чем выстраиваются очереди. И его высокопреосвященство администратор «Юры» раздает места за столиками что твои бенифиции. «Бывало в ресторан пойти...». Теперь, как минимум, на одну радость в жизни меньше. Кругом продаются жареные гвозди: с горчицей и с кетчупом, во фритюре и в виде пиццы, в целлофане и с огня – капающие тебе на футболку... виноват, тишорт. Кругом воинствующий кулинарнарный атеизм. К этому прибавить «иномарочный» поток по Витаутас да луна-парк, в который превратилась Басанавичус. Вот где сплошное «чики-чики». У каждого ipod, в каждой ушной раковине по моллюску, каждый аттракцион – будь то «шестиместное такси-банан», будь то «двенадцатиместная летающая акула» (и т.п.) – снабжен динамиками. «А ты не ходи в наш садик, милой» (милиционер – гражданину, возмущенному, что к нему, видите ли, пристают мужички). И рад бы не ходить! Да он повсюду, этот садочек. У них в ушах «чики-чики», а у меня мозги пухнут. «В начале был ритм» – евангелие от музыки. Мне это говорилось в детстве неоднократно.

Моим учителям страшно нравилось произносить со значением: «В начале был ритм... в начале был ритм...». Теперь имеем его массово, с первобытных времен прекрасно сохранился. 

(Словесные «чики-чики» достают не меньше. Какие-то завсегдатаи интернета пишут на смерть Жоры: «Да будет земля ему пухом». А тело кремировали. Я раздражителен до крайности, как когда-то был нетерпим до крайности. Все мне не по носу, не по губе, не по уху.)

Однако само существо Паланги, ее крошечное тельце, осталось неповрежденным. Пропал лишь «западный» фасон, который держала Прибалтика. В самобытной Литве он был не такой натужный, как в остзейской Латвии или в запинающейся на каждой букве Эстонии, хотя установочно ничего не менялось. А установка такая, что в Советском Союзе должно быть все свое: и сопки, и пальмы, и ледники, и пески, и небоскребы. И уж, конечно, свой Запад. А когда злые чары рассеялись, Паланга из советского Довиля-Трувиля сделалась тихим северным курортом пятидесятых годов. До глобализации еще далеко. Насчет автомобилей, правда, режиссер не доглядел. Пожалуй, сестры «лесных братьев», вблизи рынка разложившие на перевернутых ведрах по огурчику да помидорчику, – они в кадр тоже не вписывались.

С каждой минутой память делается все разговорчивей. С каждым взглядом. Вот та скамейка, которой давным-давно бы уже стоять в черешневом саду... Не присели – энергичным предпенсионным шагом прошли мимо, спеша на выступление камерного оркестра. Эти концерты под открытым небом, как и раньше, зовутся «Ночные серенады» – с характерно русским тавталогическим заскоком («Айне кляйне нахтмужик» – Бродский). Среди музицирующих ни одного знакомого лица, что не мешает смотреть на них, как на себя со стороны. Все про них знаешь, кончится отпуск, и сам будешь такой же.

При подсчете, кого больше, оркестранток или оркестрантов, счет ничейный, благодаря духовым. У струнных ведут женщины. Тенденция повсеместная, скоро оркестры станут называться Damenкapelle.

Согласно Сусанночке, превращение профессии из мужской в женскую – верный признак того, что она себя изживает. Сусанночка приводит пример: сперва были мужчины – телефонисты, на смену им пришли «барышни», после чего институт телефонисток прекратил свое существование.

Надо идти только в ту дверь, где написано «for men». Но стоит мне поддакнуть: да-да, грядет унификация пола, грядет биологическая революция, – как Сусанночка: п-пых! Сразу иголки дыбом. Это ее коробит: женское тело священно. Материнство здесь даже играет подчиненную роль. («Почему?» – «А это последний бастион».)

Память совсем разговорилась. Помнится, на ночь у основания пирса разбиралась часть дощатого настила – неужто и вправду, чтобы на песке отпечатывалась стопа вознамерившегося предать родину вплавь? Пограничник, будь бдителен: вон кто-то на закате, облокотившись на деревянные брусья парапета, смотрит в одну точку.

Ба, аптека на Витаутас – узнаю ее, бревенчатую. Пора под музейное стекло. В восемнадцатом веке срублена (о чем мемориальная табличка), а все еще не сгорела. Молодцом.

На другой стороне изба-читальня, во внутреннем дворике кафетерий – читаешь и пьешь кофе. Высокая Прибалтика. А еще у них унитаз со стульчаком. В свое время дирижера Курта Зандерлинга как эмигранта-антифашиста поощрили путевкой в санаторий. Там, подученный кем-то, он пришел к директору: «Товарищ директор, я срать орлом не умею». У меня та же проблема, что у Курта Игнатьевича. В читальне сей читал я «Праздник, который всегда с тобой». (А со мной никогда!) Праздник начинался с рю Муфтар, «узкой, всегда забитой народом торговой улицы, которая выходит на площадь Контрэскарп. В старых жилых домах на каждом этаже возле лестницы имелся клозет без сиденья, с двумя цементными возвышениями для ног по обе стороны отверстия, чтоб не поскользнуться». На рю Муфтар мне пришлось бы плохо, а здесь знай себе читай.

Сколь ничтожна моя доля участия в памятных мероприятиях под названием «Шлингароп или Паланга летом». Сколь малым владеет моя память. Все заемное, с бору по сосенке. И уже, глядишь, лесок. Реденький, он ведет к морю. И он же дремучий от слова «дремать». В нем вкушают послеобеденный сон идишскоговорящие наниматели комнат с улицы Смилчу, где часом раньше из каждого окна неслось: «Шлингароп!» («Проглоти!»). Теперь они расположились на раскладушках, на подстилках, накрывшиеся по самые свои огромные уши махровыми халатами цвета пожелтевшей хвои – той, что, осыпаясь с деревьев, устилала землю. А с началом сумерек лесок пробуждался, наполнялся уморительными восклицаниями на языке мертвых (Cum Mortuis in Lingua Mortua, «С мертвыми на мертвом языке»).

Мальчик Сёма Донской, «блондинистый еврей» из пришлых – сын начальника милиции – играл на баяне – правда, не «Картинки с выставки». Подбирал по слуху «Катюшу» и прочие фрейлахсы, хватая не те аккорды, что не умаляло его успех у взрослых.

(Параллельное место. Первый вечер в части, куда меня то ли отвезла Сусанночка, то ли я сам добрался попутными машинами: тогда это практиковалось – Гилада Шалита еще не было на свете. Меня уже немножко по арене погоняли, хлыстом пощелкали, и теперь я без пять минут «джобник», хотя какой job мне определят, еще не ясно. Мой скрипичный футляр всех воодушевил: «Сегодня „кýмзиц“, что-нибудь сыграешь?» На «кýмзиц» – посиделках – атмосфера леска в Паланге. Но я не Сёма Донской, а скрипка – не гитара и не гармонь. Несколько девиц подтянули было вслед за мной «Иерушалайм шель захав» и разочарованно смолкли.

Я еще застал остатки народной еврейской армии, возможно, лучшее в социальном плане, что я видел в Израиле – да и вообще в моей жизни.)

***

Причина, почему до сих пор мы ни разу не были в Паланге, это Сусанночкино «не поеду в Литву, там нет никого. Всё». У нее там никого и прежде не было – при ее врожденном умении ни с кем не сходиться (ближе чем на пять шагов). Но она имела в виду другое: из Паланги «дух выветрился». Приехать – как положить камешек на могильную плиту. Но если прах перезахоронен, а то и вовсе осквернен (выброшен из могилы), какие уж тут камешки. В ее представлении Паланга разделила судьбу крошечного еврейского кладбища, на которое я когда-то набрел в дальнем лесу. Всего лишь несколько старинных надгробий. Каждое лето я ходил навещать их. Так было и в победоносном шестьдесят седьмом. Но уже год спустя нам с Исааком открылось зрелище, достойное этого позорного августа. Все разрыто, вид обглоданных смертью костей. Искатели жемчуга. Исаак кое-как засыпал кости землей. Мы ушли, и больше я там не был. Не тянуло.

Вот и Сусанночку не тянуло в Палангу, на постсовковое гульбище: «новые литовцы» на свои литовские бабки понастроили себе склепов из красного кирпича и катаются взад-вперед на броневиках. Да гори они огнем!.. А что оказалось – дачи, дети, такой же «шлингароп». Я прежде не замечал литовских детей, литовских дачников. Они не нанимали здесь комнаты, разве что состояли в родстве с хозяевами и тогда смотрелись если не местными, то полуместными.

Теперь силами местной труппы у нас на глазах разыгрывалась пьеса, переведенная на литовский с идиш. Литовка в роли «идише мамэ». В роли «нас» – литовские подростки, такие же стайки, сосредоточенные на себе. То там, то сям дед с бабой пасут свое внучатое дитя, совершая с ним, одетым в курточку с капюшоном, ежевечерний моцион вдоль берега или по Басанавичус, чья деревянная оконечность, немного согнутая в суставе, тянется вглубь моря.

    Кто разучил с ними эту пьесу? Кто суфлирует? Ясно одно: «дух не выветрился» и требует своего воплощения. Точнее, в незримых пустотах, как в формах, отлилились копии – отлились сами собою, из другого состава. И крамольный вопрос: а если это «очередные» копии? Мы-то самонадеянно держим себя за оригинал. Еврейские дачники, не были ли они реинкарнацией совсем других дачников? Их обезьянами?

Из ездивших в Палангу никто и слыхом не слыхивал об оскверненном кладбище. (Верена Дорн – прототип Иоганны Витциг из «Бременских музыкантов» – у которой не далее как вчера мы были в гостях, паломница к еврейским могилам, чья книга «Baltische Reise» начинается с описания Паланги, Верена впервые узнала об этом от нас, опять же не далее чем вчера.) С тех пор само место – «Гора Бируте» – сильно «цивилизировалось». Туда вела асфальтовая дорожка, вечером уютно освещенная. По ней «взад-вперед» катались в прокатных велоколясках, крутя вчетвером педали. На резном деревянном столбе в стиле народных промыслов было написано: «Бирутес Кальнас». Мы взошли на языческий курган, побродили по лесу, в робкой попытке отыскать еще один погребальный холмик. Понятно, не нашли. Что могло остаться от считанных могил, ставших добычей чьей-то безбожной алчности? Да еще в Союзе.

Для очистки совести я спросил у хозяйки, сервильной, заинтересованной в дачниках – если не смотревшей у себя телевизор, то возившейся на кухне:

-- Вида, не знаете, в лесу были могилы... далеко...

Вида давно нас просекла – неважно, что из Германии, неважно, что русские.

-- А, кладбище? Знаю, да. Это там, за Бирутес Кальнас Мы там грибы ходим собирать.

-- Оно еще существует?

-- Да, существует. Надо искать.

Был серый нераспогодившийся полдень. Стволы сосен, тоже серые, как в дымке, заштриховывали мне кругозор. Это походило на декорацию «Пелеаса и Мелисанды», выполненную единомышленником Метерлинка. Мы с Сусанночкой разделились – вдали, между полосками стволов, желтел ее дождевик, все дальше в дымке. Кроме сказанного Видой, ничто не предвещало нам успех. Так можно искать до вечера. Будь еще в этом какая-то надобность...

И тут среди деревьев я увидел неожиданно близко от себя несколько фигур, вполовину моего роста. Они стояли неподвижно, словно ждали меня.

-- Сусанна! – и торжественно: – Нашел!

Это были вертикальные надгробья, изборожденные морщинами древнееврейских письмен. Строки по горизонтали совмещались со строками восходящими и нисходящими. На земле стояли сгоревшие поминальные свечи. Кладбище, насчитывавшее три-четыре плиты, было огорожено. Имелась и надпись – по-древнееврейски и по-литовски.

Я почувствовал, что еще какой-то жизненный цикл подошел к концу. Их много, и они неравнозначны. Одни уже завершены, другие еще только ждут своего завершения, некоторые так и не дождутся. Во всяком случае, все, что должно было быть засеяно – засеяно, и что должно было быть посеяно, то уже посеяно.

Продолжение здесь











Рекомендованные материалы


23.01.2019
Pre-print

Последние вопросы

Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».

26.10.2015
Pre-print

Мозаика малых дел — 17

Театр начинается с раздевалки. Большой театр начинается с Аполлона, который, в отличие от маршала Жукова, правит своей квадригой на полусогнутых. Новенький фиговый листок впечатляет величиной, больше напоминает гульфик и сгодился бы одному из коней. Какое счастье, что девочка, с которой я учился в одном классе, теперь народная избранница.