09.02.2009 | Pre-print
Вспоминая лето-3Это было лето Шестидневной войны, Паланга гордо смотрела на мир, «спидолы» работали на полную катушку
Начало здесь. Продолжение здесь
На обратном пути из Рош Ха-Никра мы встретились с Таней Бен. Не знаю с чего, но я вдруг спросил у побывавших в Лондоне Глозманов, не сводила ли их там судьба с Жорой Беном.
-- А Жора умер.
Немая сцена по обе стороны рампы.
Жора был достаточно близок, но есть и поближе. Достаточно любим, но есть и полюбимей. Но что он есть, ты всегда это косвенно сознавал – косвенное сознание, как боковое зрение. И еще: где бы ты ни был, с кем бы ты ни разговаривал, Жора неизменно оказывался в числе «общих знакомых». («Жора? Ну, конечно...») Он настолько же примечателен, насколько и невозможен. («Ну, вы же знаете Жору...» – сколько раз приходилось мне это слышать со множеством оттенков одновременно.)
Мы познакомились, «сидя в подаче» (сохраним аутентичное выражение для потомков).
«...В квартиру вошел гофмановский кот, отощавший, ободранный и сильно близорукий, если судить по толщине стекол под бровями
-- Позвольте представиться, – произнес кот, тряся козлиной бородою, – Георгий Б.
Не успело пальто перекочевать с Жориных плеч на плечики вешалки, как мы с Сусанной, устыдившись своего благополучия, наперебой стали предлагать гостю отобедать с нами – лошадь д’Артаньяна не произвела на жителей Менга того впечатления, какое на нас произвела изнанка этого пальто.
Жора с достоинством согласился, сказав что действительно проголодался. Ему не хватало восьми тысяч. Уже несколько месяцев, как он ходил «по адресам» в попытке получить их в долг. И ходить бы ему не переходить, потому что добрый дядя, мой ли, еще чей-либо, так и не мог ни на что решиться. Но, как писал Шолом-Алейхем, счастье привалило: детант, поправка Джексона, вопль на реках вавилонских – и в душе кремлевского барбоса совершается очередное таинство.
За столом Жора сидел чинно, ничего не опрокинул, ничего не смахнул, разве что только, придвигая к себе стул, промахнулся. Его рукава в процессе жестикуляции укорачивались – гармонически, от слова „гармоника“, – а манжеты почему-то медлили со своим появлением. Вскоре я уже с восхищением отмечал Жорину способность, грызя ногти, добираться до самых локтей. В этом, однако, не было ничего удивительного: Жора писатель, а писатели, сочиняя, грызут себе локти.
-- Коньячку?
Жора мотнул головой. Когда чешская хрустальная вороночка окрасилась в коньячный цвет, он поднял ее над столом и, держась за сердце, провозгласил:
-- За окончательную, полную, неуклонную, фактическую, максимально болезненную для них, минимально болезненную для нас, без всяких оговорок, кривотолков и разночтений ликвидацию советской власти».
(Из повести одного начинающего автора, которому еще только двадцать пять, у которого впереди вся жизнь.)
Жора не был похож на кота – ни на гофмановского, ни на какого-либо другого, даже с козлиной бородою, а был похож на Дон-Кихота. Не был он и писателем, а был переводчиком, хотя некоторые и это оспаривают. Дескать переводчики переводят с неизвестного языка на известный, а Жора переводил с неизвестного языка на неизвестный. О мертвых с прямотой последнего пути. Одно я знаю твердо: там, где он сейчас, его профессия не нужна.
На Жорином лице выражение удивления и непонимания: «А почему нельзя?» И обижается. Он – Дон-Кихот от здравого смысла: «Какой резон писать „буйвол“ на клетке слона? Нет, должно быть, это все же буйвол». Но благодаря внешности это в нем органично. Он наделен обаянием литературного персонажа. В жизни литературный персонаж совсем другое, нежели в книге. Но я был избавлен от необходимости совместного с ним проживания – он обретался у меня на чем-то вроде книжной полки, не то чтоб зачитанный до дыр, но на почетном месте.
Наше общение происходило по преимуществу в формате «выпить-закусить». При этом ничто – даже внезапное исчезновение собеседника – не могло помешать Жоре закончить начатую мысль.
Трижды в жизни я проигрывал спор: когда Генделев, вопреки моим представлениям о человеческих возможностях, сумел по-обезьяньи вскарабкаться до середины «Лестницы Иакова» в Гиват Мордехай; когда человек, уезжавший в Израиль из Ленинграда в девяностом году, собирался издавать там юмористический журнал на русском языке – этим человеком был Марк Галесник; и когда в разгар Войны Судного Дня Жора предложил мне пари: через четыре года либо он угощает меня обедом в Яффо, либо я его – в Александрии. Спустя четыре года они с Таней были среди первых, кто ездил смотреть на пирамиды. Обедом угощал я. Правда не в Александрии, но это уже, как говорится, моя проблема.
Я сразу же набрал их лондонский номер. Потом номер тех, чьим общим знакомым с нами он являлся. Мне сказали, что это произошло месяц назад. И что Таня сейчас в Израиле – по такому-то телефону. На Танино английское hallo я стал сбивчиво отвечать урок. На три с плюсом. В плюс мне зачлось, что сам вызвался к доске. Она испытывала неловкость: «о Жоре» я узнал явочным порядком – от своих знакомых, а те от своих.
-- Танечка, мы бы хотели вас повидать.
Уверен, ей было не до нас. Да и нам с купальными причиндалами как-то было не с руки сочувствовать чужому горю. Это был обоюдный долг, и он был соблюден.
Мы посидели на тель-авивской набережной, в первом попавшемся кафе, больше похожем на киоск с парой столиков. «На Васильевский остров я приду умирать». Жора умер там же, где семьдесят четыре года назад родился. Он ездил в Петербург по издательским делам и остановился у дочери. Услышав ночью какое-то движение, зять пошел посмотреть в чем дело. На кухне он застал Жору, которому захотелось воды. Напившись, Жора заодно пропустил рюмочку. «Поставь водку в холодильник», – с этими словами он навсегда закрыл за собой дверь. Наутро его нашли бездыханным.
-- Жорка жил, как хотел, и умер, как хотел, – это не прозвучало эпитафией. С такой интонацией разводят руками: мол, вы же его знаете.
***
Следующая остановка этого лета – Литва. «О Litwo, ojczizno moja...». («Мой дядя самых честных правил» польской литературы.) Литва появилась еще до Сусанночки, исподволь подготавливая встречу с ней. На тропинке, ведущей со станции, Зямик – подхваченный вечным праздником, повзрослевший за лето. И с ним Циля – безнадежная любовь многих, Суламифь нашей семьи, младшая мамина сестра. Их встречает затрапезно-дачное царство.
Слушайте! Слушайте! Они отыскали десять исчезнувших колен. Там говорят только на идиш (кстати, никогда не склоняйте это слово, не слушайте Бархударова, Ожегова и Шапиро, если уж – то только Ушакова). Даже дети с родителями говорят на идиш. Дщери этого племени все, как одна, из «Песни песней». И все в израильских купальниках.
И всё там как заграницей. Там далеко в море уходит пирс, по которому вечером фланируют, любуясь на закат. Там едят дирижабли из картошки, там приготовляют вино из яблок, которое обожает пить английская королева. И зовется это волшебное место Палангой.
Они рассказывают взахлеб, наперебой, а все слушают: дед с бабой, папа с мамой, Исаак, отец Зямика – могучий, вспыльчивый, ассоциировавшийся у меня с Аяксом Теламонидом – благодаря своему отчеству: «Соломонович», а еще с Менелаем – благодаря сходству с одной скульптурой, воспроизведенной Куном. Позднее к этим двоим еще прибавится Реувим из «Иосифа и его братьев».
На картине, которая мне рисовалась, Зямик парил, обнявшись с какой-то Авивой, писаной красавицей. Рядом с ним я совсем не умел летать. Зависимость превосходства в воздухе от превосходства в возрасте меня убивала.
-- Для тебя там есть одна – Гога. Ей еще только девять, а вот такая грудь у чувихи. И конский хвост.
Кентавр? В моих мечтах Гога с конским хвостом превратилась «в нашу гостью из ГДР, сейчас она покажет нам, как танцевать „липси“».
Со следующего лета мы в Паланге каждый год. С Литвой, говорящей на идиш, у нас культурный обмен. То к нам приезжают из Шяуляя, то я езжу туда на зимние каникулы.
(Почему-то вспомнилось имя Гогиного отца: Аврумл. Причуды памяти, я видел его только раз. У Аврумла Хаитаса голубые глаза, кроткая улыбка. «И таких убивали», – подумал ни с того, ни с сего. Как будто других – нет.) Гога, Голда Хаитайте, к тому времени уже студентка музучилища, в один прекрасный день знакомит меня на пляже с сокурсницей:
-- Сусанна.
Какое-то время мы на вы. Ей семнадцать: светящийся взгляд – из-под челки, как в «Римских каникулах». Чудо какая хорошенькая. Она внимала, наклонив головку. Она была своим человеком в том, что касалось музыки (играла на рояле, доигралась до какого-то приза на республиканском конкурсе). Она всерьез читала книги – от природы страшно недоверчивая, а следовательно безжалостная выбраковщица текста. Откуда и взялась такая, в Литве, в Шяуляе?
Впрочем, она не «литвэчке», мы одних с ней корней: Касриловка, Одесса. И даже, как выяснилось путем позднейших генеалогических разысканий, производимых совместно стороною невесты и стороною жениха, состоим в отдаленном свойстве: мамин двоюродный брат дядя Абраша (легендарный киевский скрипач Абрам Штерн) женат на двоюродной сестре тети Мани, жены Сусанночкиного дяди по линии отца.
(Входит Сусанночка: «Обама победил». – «Тут тебя много появляется», – имея в виду исчерканные листки». – «Убери ее». – «Не могу». – «А там только имя?» – «Не только». – «А что?» – «Что ты недоверчивая». – «Прамахиваю все дорожные указатели? Умоляю, убери ее отсюда немедленно».)
На другой день мы сидели на скамейке в парке, где по вечерам перед дворцом Тышкевичей выступал камерный оркестр Сандецкиса. Я несу антисоветчину. (Запись в клеенчатой тетрадке того лета: «Существует формула „Цель оправдывает средства“. Так как достижение цели порождает собой новые, еще более сложные задачи, которые требуют обязательного разрешения, то и следование вышеприведенной формуле превратит всю историю человечества в поток беззаконий и преступлений, совершающихся фактически во имя грядущих беззаконий».)
А Сусанночка мне на это: «Слова, слова, слова».
Я: «Какие слова?»
По меркам века нынешнего она перебарщивает. Опущенные ресницы, еле слышная речь, многозначительные паузы, говорящее дыхание. «Все выдавало в ней заинтересованность, мне льстившую и меня поощрявшую» (мнимая цитата). Она берет у меня из кулька черешню. В ожидании косточки я подставляю ладонь и, дождавшись, целую в губы – вопрошающе. Ответ последовал столь же невинный. Детям до шестнадцати вход разрешается, по крайней мере, в это лето. Это было лето Шестидневной войны, Паланга гордо смотрела на мир, «спидолы» работали на полную катушку.
Мы гуляли вдоль моря, бродили по городку, прохаживались чинно по пирсу – не размыкая пальцев. Повстречали Гогу, которой я протянул Библию со словами: «Утешься».
Я тогда повсюду носил с собой карманную Библию – не только для форсу, но и читал, много читал, с упоением. «Гонимая нация, этим надо гордиться», – сказала мне мама. А папа однажды потихоньку сказал: «Если ты женишься не на еврейке, тоже ничего страшного не будет» – тяжела шапка Мономаха... бабушка, Циля, мама. В глазах темно – столько промиле в крови.
(Зямик о Даниэлке, своей младшей: «А мне это по ..., пусть хоть за негра выходит замуж. Жиды! Остоп...ло, блядь!)
Это тогда я сочинял, считая на пальцах:
Он был лет тридцати с фигурой дамы,
Принадлежащей кисти Иорданса,
И головой Черкасова младого.
Заканчивалось же:
«Целуй!» – «Куда?» – «Сюда! Сюда! Сюда!»
В эпиграфе стояло: «И вот некто из сынов Израилевых пришел, и привел к братьям своим Мадианитянку, в глазах Моисея и в глазах всего общества сынов Израилевых, когда они плакали у входа скинии собрания. Финеес, сын Елеазара, сына Аарона священника, увидев это, встал из среды общества, и взял в руку свою копье, и вошел вслед за Израильтянином в спальню, и пронзил обоих их, Израильтянина и женщину в чрево ее... („Числа“, XXV, 6 – 8)».
Продолжение здесь
Новая книга элегий Тимура Кибирова: "Субботний вечер. На экране То Хотиненко, то Швыдкой. Дымится Nescafe в стакане. Шкварчит глазунья с колбасой. Но чу! Прокаркал вран зловещий! И взвыл в дуброве ветр ночной! И глас воззвал!.. Такие вещи Подчас случаются со мной..."
Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».