Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

20.02.2007 | Pre-print

Керосинка – это русский примус-2

Статья, написанная для книги воспоминаний о Михаиле Рогинском, которая готовится в издательстве НЛО. Часть 2

   

 
Продолжение. Начало тут.

В 64 году я поступила в Московский текстильный институт. Выбор объяснялся тем, что он был близко к дому и тем, что, по слухам, он был довольно либеральный. На дневной я не поступила, процентную норму блюли, кроме того, я была не комсомолка. В восьмом классе меня хотели принять досрочно как отличницу, но я нахально сказала, что чувствую, что не готова, морально не созрела.

- Как не созрела, созрела, - настаивала ошарашенная учительница. Но я стояла на своем. Работала с их же демагогией. Дома рассказала родителям, они были удивлены, но довольны.

Конечно, с такими «пунктами» пришлось особенно готовиться к экзаменам. Рисовала и писала я гораздо лучше большинства абитуриентов. Все-таки Художественную школу окончила и ходила рисовать гипсовые головы к Вере Яковлевне Тарасовой (это был конвейер подготовки в ВУЗы), а остальные были в основном «производственники», то есть рядовые необученные. Сдавала Историю КПСС. Что-то вдохновенно врала и видела, что глаза экзаменатора открываются все шире и шире.

- Откуда Вы это знаете! Ведь это из неопубликованных тезисов ЦК КПСС.

Я солидно кивнула, а вот мне известно.

- Вы, конечно, комсомолка, - сказал он с уважением, выводя пятерку.

- К сожалению нет.

- Вы много потеряли.

- Я знаю, - горестно сказала я.

Но, против лома нет приема. Поставили четверку по рисунку (рисунок этот, голова Платона, все годы висел на кафедре, как образцовый)  и тройку по живописи, и меня взяли только на вечерний, да и то с папиной протекцией. В исторической перспективе в этом была справедливость, чего им было нашу сестру обучать, когда мы со всем своим образованием, и, кстати, хорошим, уехали.

Ходить в Институт я не любила. В эти годы много всего интересного происходило, а в текстильном народ в основном был тоскливый. Разговоры в студии рисунка были такие:

- Люськ…

- Чего…

- Вчера Витьку видела…

- Ну? И чего?

- Да ничего. Прошел, не поздоровался.

Совершенно в стиле любимого анекдота М.А. Крестьяне решили бунтовать. Собрались перед домом помещика. Помещик выходит в шелковом халате с папироской в роскошном мундштуке:

- Ну, чего, ребята, чего пришли, что скажете?

Все молчат.

- Ну, идите тогда домой, к е..ней матери.

Один приходит домой. Жена ставит на стол тарелку супа. Он долго ест, вытирает хлебом тарелку.

- Чего, чего… Да, ничего!

По закону в те годы, если учишься на вечернем, надо было работать. На работу меня устроила моя тетя Лида (Лидия Алексеевна Бергер). Учреждение носило дивное название ЗНУИ, потом в нем работал и М.А. Заочный народный университет искусств, так расшифровывалось это змеиное сокращение, помещался на Армянском переулке против Старосадского, так что в обеденный перерыв я успевала забегать к Грише Перченкову и съедать сворованную им у матери котлету и кусок кекса. Успевали мы также немного поругаться, потому что находились в противофазе.

В ЗНУИ, где я работала секретаршей на театральном отделении, было и художественное отделение. М. А. сказал, что там работает его друг, Борис Турецкий, и что он потрясающий художник. Делает черно-белую графику, большие листы, как Гартунг. Сказал, чтобы я познакомилась с Турецким. По тому, как М.А. описывал работы Бориса Турецкого, я представляла его вроде Ивана Поддубного, с развитой мускулатурой на мощных руках. Он оказался нежным и хрупким человеком, с лицом мальчика из варшавского гетто. Желтоватое яичко овала и грустные черные глаза. Я представилась. Он помолчал, потом сказал:

- Почему Вы здесь? Вы так выглядите, у Вас такое лицо, что Вы не можете быть здесь, в этом ужасном месте, на этой ужасной лестнице.

Этот шок Борис переживал каждый раз, как меня видел, и каждый раз задумчиво говорил:

- Почему Вы здесь?

Загадка моего пребывания в ЗНУИ его всерьез волновала, хотя на этой лестнице было большое разнообразие лиц.

М.А. говорил мне, что Борис принимает кучу лекарств и травит себя этим. Что это были за лекарства, я не знаю. Были ли это психотропные средства или он лечился неизвестно от чего, потому что был ипохондриком, или действительно чем-то болел. Был он всегда бледно-желтый и между фразами делал большие перерывы, в чем был шарм. Редко расставленные слова делали его речь вдумчивой и серьезной. Однажды мы говорили с ним, как всегда с длинными перерывами. Вообще-то, я говорю быстро и отвечаю обычно, не дослушав конца фразы, но с Борисом впадала в сомнамбулическое состояние.

- Разговариваем как в скафандрах, - сказал он.

Я пришла к нему смотреть работы в коммунальную квартиру на улицу Горького. Мы прошли по длинному коридору, мимо многочисленных дверей, вошли в комнату. Борис усадил меня, тоже сел и долго молча смотрел на мою шубу.

- Как Вы думаете, соседи Вас видели?

- Кажется, нет… - не понимая, к чему он клонит, сказала я.

- Жаль. Хорошо бы видели…  А то они говорят, что ко мне ходят одни сумасшедшие и оборванцы.

Шуба на мне была по тем временам роскошная, из лапок черно-бурой лисы.

Однажды мы с Борисом ехали в гости к М.А. Долго тряслись в холодном автобусе. Разговор в обычном стиле,  «как в скафандрах».

- Борис, а такой-то фильм Вы смотрели?

- Нет. Я не люблю кино. Мне не нравится его ленточная  природа.

Я была потрясена образностью этого замечания, на всю жизнь запомнила и часто цитировала. Однажды я рассказала эту историю в компании литературоведов, и Роман Тименчик заметил, что это цитата из Мандельштама. Но, произнесенная в промозглом автобусе, тихо и с болезненной гримасой, она так шла Борису Турецкому.

Атмосфера в Текстильном была невыносимая, мало того, что народ серый, так еще декан Козлов, пьяница и бабник, хотел со мной «поближе познакомиться», а когда увидел, что дело не пойдет, стал травить и вести разговоры о еврейках. Что его в моем еврействе задевало, не знаю. Не более еврейка, чем другие. В Калифорнии я могла бы его судить за «sexual harrasment» и выиграть дело, но не то в России общество, не те права личности. Особенно на меня обозлились, что я занимаюсь живописью, и даже носила работы на выставком. Кто-то донес. Почему было плохо заниматься живописью? Может, если еврейка, так не пиши, а если пишешь, так не будь еврейкой. Как кратко резюмировал  Н.Д. Герман мои жалобы на травлю в Институте:

- Отдаваться надо.

На работе в ЗНУИ я должна была раскладывать картотеку по алфавиту и печатать на машинке какие-то циркуляры. И то и другое я делала очень плохо. Но за молодость и игривость мне прощали. Однажды я сплела из бумажной веревки косицу и приколола скрепкой сзади тете Лиде, которая сидела в той же комнате. Крошечная еврейская женщина, талантливая актриса, она тут же перевоплотилась в горделивую и статную русскую красавицу, роскошным жестом перекинув косу на плечо.

Одно было хорошо, платили шестьдесят рублей, и на все деньги я покупала пластинки в магазине «Мелодия». Мой музыкальный вкус в те времена еще не сложился, разброс был огромный – от Малера и Стравинского до Генделя, Перголези и Баха. М.А., Гриша и другие приходили слушать музыку. Мы сидели в большой комнате, не включая света, и «травили» пластинку за пластинкой. М.А. особенно любил Баха, у меня были Французские Сюиты и Бранденбургские концерты. Выбор небольшой, Бах только начал заново входить в моду. Сейчас у меня  огромное количество записей, не говоря о том, что мои дети играют Баха на фортепиано. Как-то М.А. попросил дать ему Баха домой послушать, я дала. Прошло несколько месяцев, он все держал у себя пластинки. Я напомнила.

- Мда, с этим трудно будет расстаться, - сказал М.А.

Я разрешила оставить, хотя и мне было трудно расстаться с любимой музыкой.

Собирались у меня на день рождения в родительской квартире на Воробьевском шоссе, Это была большая, уютная квартира, со столовой в два высоких окна и роскошным видом на Воробьевы горы и Москву-реку. Двадцать седьмого мая (день моего рождения) окна были открыты, комната наполнялась ароматами cадов и парка,  пели соловьи. М.А. подарил мне свой рисунок «Железная дорога» на картоне, нарисовано было с двух сторон. Гриша с Андреем и Лешей подарили тарелку (наверно, Гриша унес из родительского хозяйства), с приклеенным к ней леденцом и надписью «Катьке толстоморденькой от скопидомов». Это мне недавно напомнила Таня Фриш. Еще они дразнили меня «слащавой Компанеец».  Слащавый было одно из бранных слов в нашем жаргоне, например, слащавая живопись. 

Однажды, весной 1965, ЗНУИ отправило меня во Дворец Съездов в Кремле. Там был слет коллективов художественной самодеятельности. Во-первых, я терпеть не могу самодеятельности, во-вторых, я не понимала, что должна была  там делать. Народу была масса, и я решила, что легко могу уйти и никто не заметит.

Я знала, что М.А. и Гриша Перченков делают выставку в клубе в районе Хорошевского шоссе, и хотела помочь им. Надо было позвонить, узнать, где это. В Кремле я не нашла ни одного телефона – автомата. Я вышла из ворот Кремля и шла по мосту через ров. Вокруг никого. Смотрю - в стене дверца, написано «телефон». Я открыла, стала пытаться звонить, не получается. Только положила трубку, телефон зазвонил. Я взяла. Орут:

- Кто это звонит по внутреннему кремлевскому телефону?! Посылаем конный отряд милиции.

Пока они седлали коней, я ушла.

Когда я приехала в клуб, М.А. и Миша Чернышёв размещали работы в одном зале, Гриша Перченков в другом, вешал свои и Леши Панина. Самого Лешу Панина, нашего школьного приятеля, забрили в армию. Леша был очень милый парень, из простой семьи, отец его сказал на прощанье:

- Ну, что ж, пускай послужит.

Мы, вся компания из Художки, очень переживали его уход. Есть фотография, которую мы сделали и послали ему на память: Гриша Перченков, Ира Эдельман, Таня Фриш, Андрей Панченко и я. Армия сломала Леше жизнь.

Вешали уже второй или третий день. Накануне позвонила мне Ира Эдельман и сказала, что у нее роман с Мишей Чернышёвым. Миша был описан как чудо гениальности и обаяния.

Он оказался красивым мальчиком в белых джинсах не по сезону. Разговаривал на фарцовочном жаргоне, вставляя английские слова, но придавая им русские окончания. В работы его, самолетики и значки, я, как тогда говорили, «не врубилась». Они мне показались детской чепухой.

Миша Чернышёв сразу подошел ко мне и сказал, что надо собрать на бутылку. Мы вышли на улицу, и он объяснил мне, что у него есть система, и она всегда работает:

- Аск нечетные номера, одиннадцать копеек, девятнадцать копеек, тридцать семь.

Действительно, прохожие не отказывали и скоро мы собрали на бутылку. Это был единственный в моей жизни случай попрошайничества. Я не люблю нищих и никогда им не подаю. С другой стороны, если бы они работали по системе Миши Чернышёва, может быть, я бы не выдержала и подала. Только написала эти строки, как увидела в Санта Монике нищего с плакатом «Подайте 37 центов». Но работал он плохо, кривлялся и подмигивал проезжающей публике, снимая тем самым магию числа.

Развеска работ происходила в нервной атмосфере.  Живопись Перченкова и Панина не имела ничего общего с работами Рогинского и Чернышёва. Работы Чернышёва явно не нравились Грише, как и любовь Рогинского к ним. Так что в группе был раскол. Я находилась в ссоре с Гришей из-за его ревности. Меня раздражала его фиксация на мне. В его работе с восемью женскими фигурами, что-то вроде хоровода, все восемь имели несомненное сходство со мной. Ира Эдельман находилась в истерическом состоянии из-за дежурной влюбленности в Чернышёва и следила за его разговорами со мной.

М.А. нервничал и обсуждал, кого надо обязательно позвать, потому что эти люди создадут правильное общественное мнение. Юру Злотникова, Вадима Столяра, но Столяр никуда не хочет ходить. Я нахально предложила, что позвоню ему, очарую и заманю на выставку.

- Не поможет, - сказал М.А., - он гомосексуалист.

Не знаю, появился ли Столяр на выставке, я с ним не познакомилась. Но истории о том, какой он был сложный и несносный, слышала потом от Вадика Паперного. Пригласив Вадика в гости, он навязал ему слушать собственное музицирование и вдруг, непонятно на что обозлившись, прогнал. Может быть, это случилось и не один раз, а может быть, музицировал Вадик, но шизанутое поведение точно имело место, а это уважалось. Если человек так себя ведет, значит, имеет разрешение «сверху».

Выставка открылась, пришла «вся Москва». Я заехала за психиатром, Давидом Абрамовичем, мы взяли такси. Давид Абрамович сказал, что мы возьмем с собой человека, который сидел в тюрьме вместе, а теперь и женился на падчерице Пастернака. С биографией Пастернака я не была  знакома, теперь понимаю, что речь шла о дочери Ивинской,  строго говоря, не падчерице и даже не незаконной дочери.  Я заметила, что в России женщины любят преувеличивать степень своих брачных отношений с мужчинами. Это из-за того, что не существует правильной терминологии. Любовница имеет отрицательные коннотации, а термина «girlfriend» не существует, а между тем это слово правильно описывает многолетние отношения с некоторыми финансовыми обязательствами, но не оформленные как брак.

Неточность терминологии отразилась на отношениях третьего порядка, собственно говоря, никакой не зять, с одутловатым лицом и косившим глазом, сидел тихо с сознанием своей великой роли. Наверное, Давид Абрамович пригласил Вадима Козового (так звали его знакомого) для того, чтобы оказаться в пастернаковском контексте:

- Когда я с зятем Пастернака ехал на выставку…

Конечно, нельзя обвинять Давида Абрамовича в том, что он не предвидел, что Рогинский когда-то будет знаменитостью, и что он боролся с энтропией с помощью квазизятя Пастернака.

Когда мы приехали, помещение выставки было уже набито народом. Как люди узнали о выставке, без  рекламы в газетах и телевидению, поразительно, телефон в те годы был могучим средством информации. С удивлением увидела я в толпе и мою маму, она тоже была потрясена, увидев меня в обществе психиатра, Давида Абрамовича, которого  встречала у общих знакомых. Свое с ним знакомство в кругу моей семьи я не подчеркивала или, как говорится, I strongly deemphasised.

Залы были битком набиты, в основном молодыми людьми, так что и психиатра и мою маму я сразу потеряла из виду. Годы спустя я узнавала от разных людей, что они там были. В частности, от Вадика Паперного, моего второго мужа. Мы, группа друзей Рогинского и Перченкова, чуствовали себя королями бала. Миша Чернышёв подошел ко мне спросить:

- Кто эта вайтовая герла с накрашенными липсами?

Это была красавица Лена Малкова в белом платье с яркой губной помадой. Настроение у всех было приподнятое и заговорщицкое, как всегда бывало в те времена при подпольных и полуподпольных событиях. Люди стояли группами, девушки смотрели загадочными глазами и казались очень интересными. Не помню, чтобы работы как-то обсуждались, это была демонстрация единства с неофициальным искусством.

Когда все разошлись, ко мне подошел уже совершенно пьяный Миша Чернышёв и на своем птичьем языке сказал, что должен со мной серьезно поговорить. Мы отошли в маленький коридорчик, и там он сообщил, что всем герлам на выставке он предпочитает меня.

- Как, - удивилась я, - даже вайтовой с накрашенными липсами?

- Да, да. Ты мне больше  подходишь.

Или что-то в этом роде, но с употреблением нецензурной лексики, пробормотал он.

Я была польщена вниманием одного из героев события и сказала, что у меня как раз есть ключ от одной пустой квартиры и дала ему номер телефона туда. Когда мы вышли в зал, события были в полном разгаре: Ира Эдельман, заметив внимание Чернышёва ко мне, пыталась покончить собой с помощью английской булавки, которую она втыкала в розетку. Остальные ее оттаскивали от розетки и отнимали орудие самоубийства.  Я сказала, что еду домой, но Эдельман заявила, что не выпустит меня из-под своего внимания ни на минуту, и отправилась со мной. Ночь она провела на коврике у моей кровати, прямо в шубе, следя, чтобы у меня с Мишей ничего не вышло. М.А. дал Ире прозвище «цветок в сметане», это отражало нелепость ее характера. В следующий раз я увидела Мишу в Лас-Вегасе, в 2000-м году, на русской конференции. Он все так же нервно развешивал свои самолетики и значки. Но М.А. в Москве продолжал с ним дружить, и время от времени я слышала о сложных перипетиях жизни Миши Чернышёва. То, что выставку сняли на второй день, знают все.

 Окончание тут











Рекомендованные материалы


29.07.2020
Pre-print

Солнечное утро

Новая книга элегий Тимура Кибирова: "Субботний вечер. На экране То Хотиненко, то Швыдкой. Дымится Nescafe в стакане. Шкварчит глазунья с колбасой. Но чу! Прокаркал вран зловещий! И взвыл в дуброве ветр ночной! И глас воззвал!.. Такие вещи Подчас случаются со мной..."

23.01.2019
Pre-print

Последние вопросы

Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».