30.10.2006 | О прочитанном
Автор и его телоЧто значит превращение повседневности в виньетку?
Александр Жолковский изобрел особый жанр мемуарных виньеток, которые он собрал в несколько книг. Самой большой коллекции виньеток «Эросипед» он предпослал предисловие, которое назвал по-бабелевски: «Справка». Эта «Справка» -- текст чрезвычайно любопытный, в нем автор демонстрирует глубокое понимание существа собственного литературного труда. Жолковский пишет: «В виньетках часто констатируют авторский "нарциссицзм". Но авторство вещь вообще нескромная. Особенно нахальное занятие – мемуаристика, тем более – избранный мной кокетливый завиток этого жанра».
Действительно, мемуаристика -- жанр, с моей точки зрения, мало привлекательный. Мемуары, несмотря на всю их поучительность, я читать не люблю. В них слишком откровенно жизнь превращается в роман, а автор в героя романа. Но лирический герой виньеток совсем не похож на романного героя, а сами виньетки часто выглядят как откровенная пародия на мемуары.
В качестве примера приведу виньетку «А поворотись-ка, сынку!», по-своему «обнажающую» генетический принцип всего жанра. Здесь Жолковский рассказывает, как в конце 1960-х был подвергнут в Институте Гастроэнторологии «сеансу ректоскопии» в присутствии студентов, как во время осмотра в его ректоскопе перегорела лампочка, как он стоял с аппаратом в заду, покуда сестра побежала за лампочкой на другой этаж и т.д. Такого рода эпизодами не принято украшать мемуары. История эта становится хорошим материалом для виньетки главным образом благодаря включению в нее двух «mots». Стоя с ректоскопом в «коленно-локтевом положении» и ожидая замены лампочки, автор шутит: «Ну что ж, даже в предположении, что на исследуемом участке, как и по всей стране, налицо советская власть, отсутствие электрификации явно задерживает постройку там коммунизма». В конце виньетки сообщается, что автор рассказал эту историю филологу Омри Ронену, который сообщил, что сам был в подобном положении, а на вопрос хирурга, не будет ли он возражать против присутствия студентов, ответил: «Нет, при условии, что это будут ваши студенты, а не мои».
Вся история таким образом становится поводом для шутки, которая превращает ее из тривиального жизненного эпизода в анекдот. Шутка служит ударным завершением, закруглением эпизода, придающим всей истории законченность, то есть «художественную» форму.
В одной из виньеток говорится: «...особенностью формы является ее завершенность, замкнутость. – Двумя указательными пальцами я обрисовал в воздухе круг, почти замкнув его, но оставив снизу небольшой зазор». Завершение виньетки остроумной репликой--моралью – пожалуй, самый излюбленный прием Жолковского. Именно такое превращение жизни в «виньетку» , а не описание собственно жизни, автор и считает главным проявлением авторского нарциссизма. Дело в том что именно такая последующая виньетизация жизни и есть самое яркое проявление авторского Я. Участие автора в виньеточном преобразовании жизни «состоит, среди прочего, в словесной полировке, организации сюжетных рифм, отделке заголовков, реплик, концовок и т. п. Тем самым происходит дальнейшее отстранение от «правды», которая всячески эстетизируется, нарциссизируется, виньетизируется», -- объясняет автор в «Справке». Иными словами, ректоскопия -- потому хороший сюжет для виньетки, что она будет повергнута интенсивной виньетизации, способной отбить всякий привкус скатологии. Чем ниже «материал» тем эффективнее работа виньетчика.
С одной стороны, виньетка допускает на страницы тот не героический, «бесформенный» материал повседневности, который лежит ниже жанровых критериев мемуаристики. С другой же стороны, материал этот подвергается такой эстетизации и щлифовке, что он еще в большей степени, чем традиционный мемуарный материал, утрачивает свою «правдивость». И далее в «Справке» следует самое интересное: «Реванш она берет в другом. Главную «правду» виньеток я полагаю в самой решимости написать их и написать так, как хочется. У меня есть знакомые, которые видели, помнят и могли бы рассказать гораздо больше и лучше, чем я. Могли бы, но не могут, во всяком случае, публично. Боятся занять позицию – идейную, стилистическую, самопрезентационную. Иными словами, боятся авторства. Авторский имидж служит не только формальным приемом, но и той кариатидой, которая подпирает, в конечном счете, все здание, сама же держится мышечным усилием реального автора.»
Это очень сильное и очень радикальное заявление. «Правда» оказывается не в материале жизни мемуариста (по большей части материал этот довольно мелок и таким декларируется, но самая «мелкота» этого материала и является признаком его жизненности), а в самопрезентации автора, в самом жесте авторства.
Жест этот имеет в себе что-то героическое, в то время как жизнь может быть лишена героики. Так как виньетки целиком зависят от литературного мастерства их автора, то виньетки гораздо более нарциссичны, чем самые нарциссические мемуары, в которых автор попросту превращен в персонажа. Одним словом, «правда» виньеток заключается в том, что они не боятся являть автора во всем его гиперболическом значении. Правда состоит в нескромности, в героизме превращения повседневного ссора своей жизни, в объект публичного эстетического любования. Литература – нескромна по своей природе, и только формально маскирует эту нескромность. Смелость виньеток в том, что они эту маскировку отбрасывают и обнаруживают со всей возможной правдивостью «нарциссизм» литературного труда. При этом обнаружение это создает такой режим восприятия, при котором «имплицитный автор» текста, тот которого мы реконструируем, через оставленные им в тексте следы, непосредственно врастает в своего материального двойника – автор, как пишет Жолковский, это «формальный прием», который «держится усилием реального автора». Означает ли это, что изысканность формы виньетки «А поворотись-ка, сынку!» в той или иной степени связана с мышечными усилиями, предполагаемыми «коленно-локтевым положением» автора в Институте Гастроэнторологии? Где переход от «словесной полировки и организации сюжета» к авторской телесности?
Но что значит превращение повседневности в виньетку? Прежде всего это превращение бесформенного в оформленное, то есть сугубо искусственное. В втором томе своей «Критики повседневности» Анри Лефевр писал о повседневности, как об остатке, который переливается, когда жизнь загоняется в формы. Он писал, что «повседневное», это нечто «выявляющее неспособность форм <...> охватить содержание, интегрировать его и исчерпать». Виньетка – это жест отрицания бесформенного, которое так не любил Беньямин, презрительно говоривший о нем как о проявлении беспримесной честности. Бесформенное – это сама жизнь, но как замечал в начале XX века Георг Зиммель, культура обречена выражать эту жизнь в искусственных предметных формах, саму эту жизнь отрицающих. В связи с этим Зиммель писал о «кризисе» или «трагедии» культуры.
Автор, как продукт этой искусственности, не может быть искренним, ведь сама его связь с формой отрицает беспримесную честность бесформенного. Дилемму эту исследовал в свое время Хельмут Плесснер. Плесснер считал, что человек принципиально иначе ориентирован в среде своего обитания, чем животное. Животное живет в центре своей среды, «здесь и теперь». Человек же смещен по отношению к этому центру и занимает в собственном мире эксцентрическое, боковое положение. Плесснер писал: «В качестве Я, делающего возможным полную обращенность живой системы к самой себе, человек находится уже не в "здесь"--"теперь", но "позади" него, позади самого себя, как неуместный нигде, в ничто, претворенный в ничто, в пространственно-временное нигде-никогда. Неуместный нигде и вневременной, он делает возможным переживание самого себя, как переживание своей неуместности, как нахождение снаружи самого себя...» Эксцентрическая позиционная форма позволяет человеку видеть себя со стороны, и результатом этой странной позиции является крайняя искусственность его экзистенции.
«Искусственность в поступках, мыслях и мечтах есть то внутреннее средство, благодаря которому человек как живое природное существо приходит в согласие с самим собой», -- писал Плесснер. Искусственность – это реакция на мучительное самосознание своей «неуместности», на стыд, вызываемый публичностью.
И действительно, если вернуться к виньетке «А поворотись-ка, сынку!», то генезис виньеточной искусственности становится отчетливо видным. Автор стоит в самой унизительной позе, к тому же в окружении множества людей, несомненно испытывая ощущение крайней «неуместности». Остроумная реплика, которую он подает, позволяет ему дистанцироваться от происходящего и занять по отношению к себе самому позицию внешнего иронического наблюдателя. Остроумие, придает бесформенности неуместного, законченность. Оно трансформирует аморфность жизни в факт культуры, оказывающейся той искусственной сферой обитания, в которой человек в состоянии жить с самим собой. Омри Ронен в состоянии вспомнить об аналогичной истории в своей жизни только потому, что и ее он подверг остраняющей виньетизации. То, что Достоевский превратил бы в объект описания и рефлексии (состояние униженности), виньетчик превращает в искусственное, авторское образование, предмет оттачивания и полировки. Человек Достоевского превращается в автора виньетки. Всюду, где человек в наготе своей неуместности рискует оказаться смешным, возникает маскарад, подменяющий действователя автором. Нарциссизм оказывается прямым продуктом осознания того, что ты в своей наготе отражаешься в зеркале других, -- как заметил по этому поводу немецкий историк культуры Хельмут Летен.
Нарциссизм Жолковского имеет хрупкую природу. В виньетке «Талант» автор признается: «Я не люблю своих фотографий, записей своего голоса и своего изображения на экране». Иными словами, «эксцентрическая позиция», позволяющая видеть самого себя со стороны, его смущает. Другое дело «самопрезентация» в качестве автора, когда он не явлен телом, но текстом. Но и тут возникает сложность.
В «Эросипеде» имеется виньетка «Identity», по своему перекликающаяся с «А поворотись-ка, сынку!» Среди прочего тут рассказывается об эмигранте, отправляющем любовнице, оставшейся в Москве, вибратор, который он выбирает «по образу и подобию своему, так сказать собственный скульптурный портрет». Получившая «копию» утраченного любовника, дама отвечает на подарок непременной виньеточной шуткой: «Играю и плачу», -- пишет она в ответном письме. Телесность, «мышечные усилия» и здесь оказываются истоком литературной формы. Идентификация тут, однако, осуществляется не со стоящим в унизительной позе пациентом, но с прибором, по своему характеру скорее напоминающим ректоскоп. Эксцентрическая позиция внешнего наблюдателя, тут как будто подменяется «авторской» позицией центральности, и, используя выражение Плесснера, «здесь-и-теперь». Но, показательным образом, Жолковский так кончает свою виньетку: «Приятель уверяет, что история подлинная, но сходство с литературой – аргумент в пользу вымысла. А пересказ и обезличка окончательно размывают identity». Иными словами, переход от внешнего наблюдателя к «внутреннему» проблемы не решает. История утрачивает убедительность, литературная форма обнаруживает слабость, являет себя как авторская, искусственная, хрупкая конструкция, лишь маскирующая тело, «мышечные усилия» неустранимой неуместности.
Борис Эйхенбаум умер на вечере скетчей Анатолия Мариенгофа, после своего вступительного слова, прямо в зале, от остановки сердца.Два его друга - Роман Якобсон и Виктор Шкловский описали эту смерть, хотя обоих не было в Ленинграде.
Катехон – это нечто, что задерживает время, устремленное к эсхатону, к концу времен, и не дает времени безудержно двигаться к завершению эона. Понятие катехона привлекло к себе внимание мыслителей, интересующихся проблемой политической теологии,