Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

30.05.2018 | Колонка / Литература

Перевернув страницу

Стихи при запрете на поэзию



В середине прошлого века человечество узнало о человеке что-то недоступное пониманию. Катастрофа залегла на дне сознания и прочно там угнездилась. При мысли о ней сразу открывается вечная серая ночь, полная беспросветного отчаяния, бесконечного унижения. Унижения, которое невыносимее и страшнее смерти. Это чувство лежит на дне души, в какой-то тайной расщелине, и как будто мешает вздохнуть. Мешает жить.
Все помнят крайне резкое утверждение Теодора Адорно о невозможности «стихов после Освенцима». Оно не вызвало тогда решительных возражений и казалось единственно законным. Собственно, кажется таким и сейчас. Существует безусловное, природное родство поэзии и человеческого разума, а опыт того времени с разумом не совмещался.

Этот запрет, больше похожий на заклятие, поэзия потом как будто забыла или вынесла за скобки ради продолжения своего существования. Но именно «как будто». Сам механизм продолжения существовал — и продолжает существовать — в какой-то зоне неопределенности. Эту позицию, собственно, никто не отменял. Время перевернуло страницу, но и прежняя все еще очень хорошо читалась. Даже уйдя в подсознание поэзии, запрет продолжал существовать.

Но ситуация «стихи под запретом» не означает, что их не надо писать. Самые важные сдвиги в искусстве происходят, когда нарушается какой-то запрет, гласный или негласный. Постановление о невозможности стихов — это самый серьезный вызов, то есть самый нешуточный повод на него отозваться.
Именно этим занимались в 50-е — 70-е годы прошлого века некоторые русские авторы, а к началу 80-х у народившейся системы как будто выровнялось дыхание. То есть примерно в это время она перешла из состояния допущения и предположения в состояние очевидного литературного факта. Такого события ничто не гарантировало и даже не предвещало. Скорее наоборот. Без преувеличения можно сказать, что новая русская поэзия выросла из ощущения запретности, невозможности письма. Это и есть ее самое краткое определение.

Это, разумеется, не значит, что тогда в русской поэзии все и сразу переменилось. Продолжала существовать и прежняя поэтическая система, имеющая свои твердые основания и прочно за них держащаяся. То есть внутри русской поэзии можно различить две поэзии: ту, что выросла из запрета на «стихи», и ту, что его не заметила. Это разделение присутствует и сейчас, только не так очевидно. Есть авторы, умеющие писать стихи и искренне не понимающие, отчего бы этим умением не воспользоваться. И есть те, кто ничего заранее не умеет, а только ждут: вдруг что-то сдвинется в мире, и тогда можно дунуть в образовавшуюся трещину и послушать, что получится, какой именно звук. Постоянно прислушиваются к возможности стихотворения, а эта возможность всякий раз меняет основание.

Новая русская поэзия возникала в формах очевидно непривычных, таких как конкретизм Холина и Некрасова, концептуализм Пригова и Рубинштейна, минимализм Ахметьева. «Пишет стихи из отдельных букв», — вот первое, что я услышал о Всеволоде Некрасове. Поразительно, что это дикое определение и было самым точным, причем не только для Некрасова. При распадении прежних связей и язык распался даже не на слова, а словно бы на буквы. Потому и собирался заново почти по буквам — с трудом, с сильнейшим сопротивлением, и это «сопротивление материала» деформировало высказывание. Собственно, преодоление такого сопротивления и было высказыванием.

Вероятно, поэтому в общественном сознании как-то закрепилось убеждение, что работа с «невозможностью письма» — дело только явных новаторов того времени, в основном конкретистов и концептуалистов. То есть тех, кто в своей работе превращал эту невозможность в какие-то очевидные и конструктивно внятные вещи. Ощущение «невозможности письма» эти авторы действительно сделали основой письма иного рода, но само это ощущение было свойственно не только им. И не только они строили на нем свою работу.
Авторы-ровесники 70-х годов считали себя просто дружеской компанией и очень долго полагали, что занимаются совершенно разными делами. Пожалуй, только сейчас это разъясняется абсолютно противоположным образом. Мнили себя компанией, а оказались поколением с общей художественной задачей. У каждого времени своя работа, но осуществляться она может разными способами.

Две новых линии 70-х существовали в скрытом взаимодействии, хотя следующие поколения ясно распознали только одну линию из двух — условно концептуальную.

Можно сказать, что эти линии различаются как твердые и мягкие художественные формы. Твердые появляются как маски поверх живого; как личины жизни-обряда. Мягкие существуют в том числе в щелях и пазухах, они скрепляют «твердое», которое без них распалось бы на отдельные «художественные жесты».
Новая органика начиналась с языкового расплава, расплавляющего омертвевшие конструкции. Это попытка сделать язык инструментом вовсе не твердым, совсем не острым. Не рассекающим ткань существования, а способным действовать в ее эпителии.

Трудно говорить о недостатках своего поколения, учитывая сколько (и каких!) авторов осталось недопонятыми, полупрочитанными, вовсе не прочитанными. У нас была как будто одна задача: устоять на месте. Может, поэтому не находилось работы для тех мускулов стиха, что наращиваются в движении (тематическом, историческом). Когда появилась возможность движения, пришли в действие и эти мускулы. Враждебность к твердым формам, применяемым как фальшивые каркасы, осталась навсегда, но вот недоверие к любой твердости вообще пришлось постепенно изживать.



Источник: "Лента.ру", 18 июня 2017,








Рекомендованные материалы



«Мы мечтали, чтобы скорее была война»

Говорят, что такого не было еще. Что такое наблюдается впервые после окончания войны. Что выросло первое поколение, совсем не боящееся войны. Что лозунг «Лишь бы не было войны», долгое время служивший знаком народного долготерпения и, в то же время, девизом неявного низового пацифизма, уже вовсе не работает.


Полицейский реванш и его последствия

Власть воспользовалась тем, что москвичи, не удовлетворившись освобождением Голунова, попытались пройти по московским улицам, чтобы напомнить о многочисленных репрессированных по приказу властей — от Алексея Пичугина, который фактически остается заложником по делу ЮКОСа, до карельского правозащитника Юрия Дмитриева, которому упорно шьют дело по выдуманному обвинению в педофилии.