20.09.2010 | Интервью / Литература
В душе я белогвардеец…Рэне Герра о своей коллекции русского искусства, первой волне русской эмиграции и состоянии русского языка
Известный парижский собиратель рассказывает, почему он не отдаёт принадлежащие ему шедевры на выставки в России, а также о том, как влюбился в русскую эмиграцию.
Ренэ Герра мы, без преувеличения, обязаны сохранением наследия русской эмиграции первой волны. В марте он приезжал на открытие выставки «Париж глазами русских художников в первой половине ХХ века» в галерее «Наши художники» в Борках.
О том, почему он не привёз на выставку картины из своей богатейшей коллекции, и был наш первый вопрос.
— После того, как в 1995 году на выставке в Третьяковской галерее у меня украли и не вернули 22 работы, я дал слово никогда больше ничего не привозить в Россию.
На открытии Михаил Ефимович Швыдкой сказал, что ищет возможность устроить такую выставку в Париже. Если это произойдёт, то, возможно, я дам несколько картин из моей коллекции.
— Чем отличается взгляд русских и французских художников на Париж?
— Углом зрения: со стороны виднее. Для многих художников того времени Париж был центром мирового искусства, многие до 1914 года жили и работали в Париже, а потом просто застряли на Западе, поскольку после Первой мировой все мосты были сожжены.
Эти художники совмещали отстранённый и пристальный взгляд на пространство, в котором волею случая они обитали. И, невзирая на своё положение отщепенцев, смотрели на него с любовью.
Чтобы заострить, напомню, что, вернись они в Россию, неизвестно, что с ними стало, и дожили бы они до преклонного возраста, как в эмиграции.
— Каковы ваши взаимоотношения с советской властью и с сегодняшней Россией?
— Я стал другом русской культуры и одновременно недругом Советской России. Ко всему русскому меня приохотили русские эмигранты, которые были вышвырнуты из родной страны.
Возможно, я единственный француз, который в те годы так близко соприкасался с этой культурой: у нас не полагалось интересоваться белой эмиграцией.
Вся наша французская интеллигенция и университетские круги до сих пор исповедуют марксистскую идеологию, чем объясняется их отрицательное отношение к сегодняшней России. Они полагают, что «сегодняшняя Россия предала идеи Маркса, Энгельса и Ленина».
Я же общался с современниками Антона Павловича Чехова, и советская идеология мне абсолютно чужда.
— Что привлекало вас в среде русских эмигрантов?
— Это совершенно другой мир, сейчас даже сложно представить, насколько он отличался от всего, что мы привыкли видеть вокруг. Мне импонировало достоинство, манера себя держать. Не все эмигранты были аристократами и генералами, но воспитание у них было отменное.
Советская власть создала нового человека, уничтожив прошлое, и кончилось всё это довольно бесславно. Говорю это не без некоторого злорадства. В душе я белогвардеец…
— А как коллеги и ваше окружение относились к вашему увлечению?
— В 1987 году Александр Сабов, корреспондент ТАСС в Париже — сами понимаете, что за фрукт ― написал, что Рене Герра хочет продолжить Гражданскую войну.
И в России, и во Франции очень любят переписывать историю. Когда я написал книгу о Борисе Зайцеве, в Сорбонне никто не хотел представлять его как русского писателя-эмигранта, пытались сделать вид, что у Бунина, Ремизова и Зайцева была судьба, сравнимая с Тургеневым или Тютчевым.
— А зачем это нужно?
— Спросите у них, не у меня. Это то же самое, как сказать, что в фашистской Германии не было концлагерей, а в Советском Союзе не было ГУЛАГа.
Так, директор франко-русского исследовательского института в Москве господин Жан Радвани, специалист в области политической географии, писал в 70-е, что ГУЛАГа не существовало.
И эти люди процветают до сих пор. Но из песни слов не выкинешь. Сейчас я готовлю довольно ехидную книгу на русском языке о русской эмиграции, о том, как эмигрантов третировали те, кто по идее должен был им помочь: французские писатели Ромен Роллан, Анри Барбюс, Андре Мальро и компания.
У Бориса Зайцева, секретарём которого я был, при жизни вышло в переводе на французский язык всего две книги, а третья вышла через 30 лет после его смерти.
Даже Бунин, получивший Нобелевскую премию, был издан в издательстве Gallimard жалкие пару-тройку раз.
— Расскажите о знакомстве с русскими.
— Я встретился с русской эмиграцией благодаря маме. Она была преподавательницей математики и директором женской гимназии. Однажды пришла пожилая русская дама и сказала: «У вас учится моя внучка, ей нужны уроки математики».
Так могла сказать только русская: понятно, что директор не даёт частных уроков.
Но мама была добрым человеком, она увидела, что перед ней пожилая женщина, едва говорящая по-французски, и согласилась дать несколько уроков девочке, естественно, бесплатно.
Это было в 1957 году, через четыре года после смерти Иосифа Виссарионовича, и для мамы Советский Союз в первую очередь ассоциировался с его именем.
Пожилая дама поблагодарила и спросила, есть ли у моей мамы дети. Опять же, такой вопрос могла задать только русская, у нас такое любопытство не принято.
Узнав, что у мамы двое сыновей, она предложила давать им уроки русского языка. У брата, который старше меня на четыре года, были другие интересы, а я согласился.
И в один прекрасный день я попал в этот особый мир. Я вошёл в тёмную, грязноватую прихожую, заставленную, как всегда у русских, кульками.
Они были простые люди: она из Киева, он с севера. Он был потрясающим краснодеревщиком, но у него была известная русская болезнь (делает характерный жест рукой) — он любил рокфор и красное вино, поэтому частенько я его видел лежащим.
Через год я познакомился с русской поэтессой Екатериной Леонидовной Таубер, по мужу Старовой. Её муж был помещиком и, кроме того, человеком искусства, а она — прекрасным прозаиком и поэтом, печаталась в «Современных записках», «Мостах», в «Возрождении».
О ней писали Бунин, Ходасевич и Ремизов. Несмотря на разницу в возрасте — ей было тогда лет 50 — она открыла мне новые горизонты, и со временем я стал её духовным сыном, издал две книги её стихов. Мы были дружны, она жила у меня в Париже, когда ей было уже за 80. Так что на юге Франции было много интересных людей.
— Ваши родные не были обижены тем, что вы больше времени проводите не с ними?
— Дельный вопрос. Уроки математики быстро закончились, а я продолжал ходить к своим друзьям. И тогда родители стали косо смотреть на то, что их сын пропадает у каких-то голодранцев.
— Как человек, блестяще владеющий русским языком, скажите, как он изменился за то время, что вы его изучаете?
— До того, как я попал сюда первый раз в 1966 году в составе делегации Сорбонны, я говорил на «мхатовском» русском языке.
Но жить-то надо со своим веком, а поскольку я лингвист, то мне хотелось говорить с использованием современного сленга и со всякими прибаутками, и я свой язык испортил.
Теперь отчасти жалею. Сейчас меня шокируют интонации, с которыми говорят на московских улицах, особенно молодые девушки. Но я не хочу быть ретроградом, язык должен развиваться.
— С чего началось коллекционирование?
— Мне не нравятся слова коллекция, коллекционер. Есть в них привкус какой-то, хотя были, конечно, и Щукин, и Морозов. Себя я считаю, без ложной скромности, собирателем Земли Русской.
Всё началась с того, что Юрий Терапиано передал мне свой архив и библиотеку. А к 70-м я был уже достаточно обеспеченным, чтобы покупать книги, картины, рукописи.
— Расскажите подробнее про ваше собрание.
— Книг у меня порядка 30 тысяч, в ней ядро русской эмигрантской литературы. У меня самое большое собрание русской эмигрантской поэзии в мире — 10 тыс. сборников, многие в нескольких экземплярах.
Значительная часть из них с дарственными надписями: Адамовича — Вейдле, Вейдле — Тарновскому, Тарновского — Вячеславу Иванову, Ходасевича — Бунину или Ремизову.
Так что я не только спасал, но и целенаправленно создавал архивы такого типа. Я-то понимал, что всё это ценно и очень скоро будет востребовано в России как часть русской культуры XX века.
Поскольку я библиофил у меня есть первые прижизненные издания Пушкина, Гоголя, Тургенева, Достоевского, Толстого, Сухово-Кобылина, Салтыкова-Щедрина.
Ну, например, есть книга поэта-авангардиста Михаила Лопато, написанная от руки и вышедшая в 1920-м во Флоренции с иллюстрациями известного художника Филиппа Безансона из Одессы, Блок, раскрашенный от руки Анненковым. Таких много.
Всё это приобреталось здесь на блошиных рынках, аукционах, в частных домах.
Рукописный отдел также представлен десятками тысяч единиц хранения.
— А живопись?
— Первым художником, работу которого я приобрёл, был Бенуа. Сегодня у меня около 5000 работ, художников около 100.
Сомов, Добужинский, Чехонин (около 200 работ, больше, чем во всех советских музеях), львиная доля Анненкова; Бенуа, Арапов, Серебрякова, Борис Григорьев, Александр Яковлев, Шухаев, Гончарова, Ларионов, Лансере, Судейкин, Мария Васильева, Коровин, Колмаков, Телецкий, Малявин, работы Шаршуна, Зака, Ланского, Сержа Полякова, Андреенко Михаила Фёдоровича.
— Вы не любите Советский Союз, а что скажете про современную Россию?
— Несмотря на все неурядица и разочарования, я люблю Россию. Я ведь и сны вижу на русском языке.
Конечно, перемены, которые происходят в стране сегодня, меня не радуют. Но я считаю неуместным давать советы. Моё главное дело — заниматься русской культурой.
Беседовала Мария Шабурова
Gомню, как я первый раз попала в Детский мир на Лубянской площади. Ощущение, что ты прям в сказку попал: уххххтыыыы, так классно! У нас в городе такого разнообразия не было. Я запомнила не игрушки, а какой-то отдел, где продавали восковые овощи всякие, яблоки, вот это всё для художников. Какое сокровище! Там краски! Вот это всё, что мы доставали непонятными путями, кто-то с кем-то договаривался, чтобы откуда-то привезли. Дефицит же был.
Когда мы ехали, был ливень огромный: мы только собрались все, нарядились, накрасились, выходим во двор - и вдруг ливень. Но мы приехали, и все было уже подготовлено, красная дорожка со всеми фотографированиями, официальный человек от Академии нам помог пройти и сказал: наслаждайтесь, можете здесь провести сколько угодно времени. Это было как-то вдруг приятно, расслабленная атмосфера, совсем не такая, как мы ожидали.