02.02.2010 | Pre-print
Фита — 3Продолжаем публикацию новой повести Леонида Гиршовича
Едину пляску такую повидахом. Пронеслося, что царь казнит детей боярских начальника. Сволокла тобя Уляшка в возке на феатр. День тянулося преставление болярина. К ночи Умной преставился. Народ говорил: «Совсем к Богу припозднился Никита Сергиич, повечерницу читати пора». А почеху его убивати послежде литоргии. Вблизе бяхова, все видехова, все слыхова, ближе мнозих алкавших циркус сей римский созерцати. Царя и того ближе: той особу свою оказал лицезрети, в высях под пологом седе, сигклитом обытен своим искренним. С Анны зимней, а то и Федора студеного на дреколие не низывали, народ затосковал: «Главы сечи велица мистецства нетребко, их и бабы курем рубят. Пущай дети малые тому любуются». А нонче-то еще по разговении балчуги поотпирали, избы кабацкия. Ко всех скорбящих радости.
Свезли болярина, как тобя – в возке. Да точию ты в кожух укутан, а он в срачице единой. Да у тоя Уляшки, что каталем при нем, такая во бородина выросла. А семя его туто ж, Гаврило Никитович, полеток твой. Жона убивается, вполгласа приказано, дабы мужне курогласие не перекричати. Испробуй перекричи óна. Как на лице положили, на нози сев и руци, да кол внутрюду давай вводити, возопил гласом дивьим. А народ ему отвеще: «Гойда!» Вводят с чуткостию превеликой, не приведи Боже, сразу уморити, самого до смерти запорят. Для сего воистину велико мистецство потребко, а не по обычаю Султаню, егда в проход вниде да языцем изо рта изыде, и говорилося: не муж ты, а жона. Отнюди! Той искусник дел заплечных, кто плечо десное прободати изощряется. Овии умельцы загодя крестом место метили и угождали.
Дондеже трудилися, в ученичестве пребывающи у них отрочи уста и ноздри кропили Никите Сергеевичу зелием шибким, зане в памяти держати страстотерпца. В беспамятство убо впадаше, едва вопль человецый в говядый претекал бе.
Засим кол с нанизанным нань Никитой Сергеевичем восставили прямо, наладив подставу для пят. Можно роздых дати собе в похвальбу меткости своея: где крест вырезан быше, изошло острие наружу.
-- Шильце в мешке не утаил, Никита Сергеевич. Ты уж зла на нас не держи, работа у нас такая. Тобе тоже сейчас полехчает.
Говоря сие, как на правду зачихнул: той же час вопль стенанием сменился, проколый дар речи обрял.
-- Не имаю зло на вас, люди добрые, ни на пославый вас.
-- Испей, болярин. Государь шлет нам чашу со стола царского велику – по трудам нашим. Раздели питие сие с нами.
Прежде, чем самим отхлебнути, той из искусников, что ростом высок, поднесе чашу к устам на колу сидяща, воздев ея в руцех своя.
-- Во здравие царя, – рех Никита Сергеевич. – Да обратит Господь чашу смерти сию в заздравый кубок. О государе буду молити, о нисхождении нань благодати, да не учинит ему пагубы ненавидяй род человецев. Сокруши же ливонца! И литовца! И хана крымска! И круля Польскего! Врази кругом! Виждь, и на голготе остахся раб верный царю! И в муке ревную о благе державы Российския!
Так вопиял он матом благим от страстей своя.
-- Укрепи же, Господи, государя Ивана Васильевича! Царя благоверного и христолюбивого! Велица князя Московского! И всея Руси самодержца! И царя Казанского! И Сибирских земель! И Польских! И Литовских! Из колена Августова происходяща! Повергни в трепет пред ним вси языцы! Молися, сыне!.. Молися со мною!.. И ты, жено!..
И в слезах та предалися молитве, пав на колени, и тако молилися:
-- Господи, молим Тебе о здравии государеви, и семьи царския, и о чадах его и домочадцех и о слугах верных его, а еще молим Тебе о ниспослании ему оберегов от лукавств вражиих, да воссияет свет славы его государев во вси пределы и на вся земли, и стяг побед его утвердится, и покорятся ему...
И багрян снег кругом древка нетесана, и срачица рдеет на ветру, аки хоругвь воинска. И у народа от умиления пред зрелищем сим потоки слез по ланитам катятся.
До скончания не дотерпехом есма. И мнози стали утекати. Прощевай, дескать, батюшка, на собя пеняй, что до конца не досмотрели есми. По что живучий такой? Не Сергеич, а Котофеич прозыватися должон.
А при пути нескушных повстречахом тмы: и комарох, и дудину артель, и плясунов, и затейницев, казнь болярску представлявших, аки помыслится левой их нозе, ово тако, ово сяко. Ов казал фиту-букву, на кол посаждаему, ов ея ж, размалевану, яко уста собе малюют смеющи: напузырил полны щеки теста. «Кух сыздой ыбацы, а хопа ымлыбаца...» Пристава смотрят: с полным ртом можно, с полным ртом ничаво, не бранно.
-- Иззябла, в бань, слышь, потекаю. Я посля тобе повем, чего деялось.
Заперев тобя, Уляха попрыгала попрыгом распутным в избу парную, а ты сиди, мечтами объят, аки пламенми.
***
Во дни Стоглава батюшку при себе Сильвестр справщиком держал, каждая из ста глав усердием его запечатлена бысть. Про сие Сильвестр не разглашал особливо и к Макарию справщика своего безыменна не допускал, ано той вельми сего желал бы. На Иоанна Златоустого сретити первоиерарха дожидалися, и батюшка, яко сослуживый ему в литоргии, уповал на день сей. В трепете влас приуготовлялся он возгласити «славу» и «благослови, преосвященный владыко, кадило». От хрипоты яичны жолтки глотал с млеком сбиты теплым, глотку холил, платом окрутясь: не простыти бы. Но Сильвестр накануне отрешил его от пения, повелев протодиаконский чин исполняти Лошакову, безгласому и ветхому денми Третьяку.
-- По что наказуеши, отче?
Сильвестр возбуял:
-- По тое, что вопрошаеши. Что недогадый ты. Что не взращен на Руси, не учен блюсти нрав отеческий. Мне отовсюду укоризны: де привечаю прибылых с Польши. Что рожу корчишь? Не размовляешь по-нашему, слухай по-вашему. Тоби заховаться треба, а ты хцешь, щоб тоби да к митрополиту в сослужение, – сим размовлением шутовским Сильвестр батюшку перекорял, тако над цепною медведихою ругаются, головнею в морду тычут.
-- Отче...
-- Ты, Иване, как вси полячишки: и простый и шустрый купно. Юж едно б избрал чесого. А тое все невпопад, чужеземщина бессмысленна ты.
Аки трус земствый, словеса сии, перекором сказанные, сотрясоша, и через то занедужил отец. В ознобе дар языцев снизошел нань: по-грецки изъяснялся невесть с кем, немцев-друкариев заклинал душеразрывно: «Нейн... нихт... битте, нихт...», с матушкой по-польски ворковал, с коханой таубкой со своей. Ох тобе! Страшно! Негли кличет она его смертопризывно, за ним пришод? Пуще Суда Страшного страх сего. О всю память жизни нещастныя своя бо знаеши: жив еси, поколе батюшка вживе, ан по успении его каюк и тобе, отрочун. Уляха спугу к бабке-ворожее, за пойлом заговоренным, и за попом. Ворочались в мале времени, поп ко причастию святых даров по спеху батюшку наставил. Как скоро батюшка причастишеся, Уляшка споила ему бабкино, приговаривав:
-- Погодь, Иване Федóрычу, на той свет итти. Хрен с ей, с Уляшкой, что некуды ей детися, что некуды ей башку преклонити. Ты к горесливцу своему помысли. Схоронят вас в ямонку едину. Естли оставиши его единого, ен и дня посля тобя не проживет. Скажут: скорбью бесной одержим. И той час приимутся бесов изгоняти, плоть ихню дробить на крошки дробныя. Погодь, батюшка, еще належитеся вдвоем, намилуетеся.
Ан батюшка-то ей:
-- Нейн... битте, нихт...
Еще к Сильвестру взывал, моля умяхчить ниву сердца своего. Туне. Сильвестр от ярости, снизошод на чело батюшки стратигом немилосердым, оболчен в бехтерцы воевы, а не в рясе, яко попу подобает, нож сверкающ подъят, моленью не внял. «Что в книзех у собя изображаеши? Что вскрай святого слова, Иване, черти у тобя краковяки пляшут? Посередке благовествование Господне, а с обочины и бабы блудящи, и срам непередый... страсть, что деется!»
-- Нейн... битте... отче... Инше неможливо покаятися о гресех своих... Страница есть той же мир Божий... есть блюдо велице с брашном духовным... по краю застылое, сиречь хлад Люциферов... а в среднике Бог-Слово – так горячо... отче, смилуйся... тако лише и возможем попрати смерть...
Аггел смерти абие меч вознесе. Следый за ним некто удержал руцу, яко Аврааму, и сам переяше стать аггельску, а той, первый, будь то мечтанием болезни порожден, исхудился в плат малый, под ноги постлан. И впал Сильвестр в немилость к Богу Сил. Аггел же, удержавый руку с ножом от жертвопринесения неугодна, выпростал из-под покрывала пясть болящего и, держа ея в перстех, устами безгласыми считал: унос, дуос, тертиус... Последи приложил ухо к персям батюшки и внимал коленопреклоненно.
И паки нож вознесен жертвенный. И сим разом поразил ножик батюшку, в руцу бо вложен бысть не призрачну, но из плоти. И кровию черной рана точила над чашею, блазня: «Причастися кровию коршуна». И плат малый, остановив ток ея из руци, в локте согбенной, и очернившись ею, Сильвестрову участь предрекл бе. А приемший нож окунул перст в пойло заговоренное бабкино, при постели стояще, слизнул, да как метнет им Уляшке в рожу. Аки писцы в черта чернильницей, в досаде на содеянную опись. И вышел вон.
И оттоле батюшка путем исцеления пойде. Святость грехом разбег берет, посох в руце грешника расцветает, а рана, ею нанесенна, исцеляет. И «гадали толпы в тишине, кого же славили оне», кто сей, нанесший ея? Отсутствие брады уличало чужеземца: тем не бранилося ея ножом касатися
От Устинеи о нем прознали, егда к Уляхе сама ж первая приступилась: скажи да скажи. Та ей в смех:
-- Ну, прям выжлец кой, все нюхом нюхаешь. Глянь, девка, привесят башку твою обрезану к седлу с метелкою купно.
А Устинья свое: скажи да скажи.
-- Чего сказать-то?
-- Дохтур Елисей чего намедни хотел?
-- А хто ето?
-- Той, что в дом к вам захож был.
-- А хто ен?
-- Лекарь царев, дура. Негли не знаешь?
-- Откель мне? Ты ж на немцев работаешь. Захож был, ножиком пырял, крови черной ставец полный спустил.
-- Тое леченье ихне – кровь отворять. Пособило?
-- Ну.
-- Не...
-- Ей!
-- Ну, доброго здоровьица ему. Полехшало, говоришь. Потеку. Дохтура Елисея отай шлют, ишь ты!
Неисповедимы пути Царя Небесного. Но и царя всея земли Русския, яко по образу и подобию Господа сотворен бысть, такожде. Глянь-кось, в Алксандровской слободе все отай учиняется. Но Христом сказано – також и о властелинех земли всевластных: несть бо тайно, еже не явлено будет. И быти тому в велицем, яко в малем.
Лекарь без брады паки захаживал, сим разом бескровно. Шептал «эникус-беникус», за пястие руци касаясь перстами легкими да в зев отверстый влагая лучину едва ли не до изблевания съетого. «Той не есть целитель, – тихим гласом молвил батюшка, – ано отравитель и зелий смертных составитель. Бомелий, Доктор-смерть наречется». И сказал Уляшке избу водицей святой попрыскати.
Новая книга элегий Тимура Кибирова: "Субботний вечер. На экране То Хотиненко, то Швыдкой. Дымится Nescafe в стакане. Шкварчит глазунья с колбасой. Но чу! Прокаркал вран зловещий! И взвыл в дуброве ветр ночной! И глас воззвал!.. Такие вещи Подчас случаются со мной..."
Стенгазета публикует текст Льва Рубинштейна «Последние вопросы», написанный специально для спектакля МХТ «Сережа», поставленного Дмитрием Крымовым по «Анне Карениной». Это уже второе сотрудничество поэта и режиссера: первым была «Родословная», написанная по заказу театра «Школа драматического искусства» для спектакля «Opus №7».