06.07.2009 | Нешкольная история
Цаг сеглятя: Времена переменчивыРабота одинадцатиклассницы из Калмыкии Галины Менкеевой
АВТОР
Галина Менкеева, на момент написания работы - ученица 11 класса, школа № 17, г. Элиста, Калмыкия.
3-я премия на Х Всероссийском конкурсе Международного «Мемориала» "Человек в истории. Россия - XX век"
Руководитель - Ольга Николаевна Манджиева
Сначала я хотела описать историю моей семьи, используя воспоминания нескольких поколений моих родственников.
Тема казалась мне простой и легкой, но по мере накопления материала я стала ощущать её неохватность. И я решила ограничиться исследованием жизни и судьбы одного человека, своей прабабушки Кермен, которая начала свою жизнь на грани двух эпох, в 1903 году.
Прабабушку помнят все мои родные, поэтому проблем со сбором материала у меня не было. Основным же рассказчиком выступила моя бабушка Бакаева Галина Этцеевна.
По рассказам родственников я представила себе образ Кермен: несуетная, обстоятельная, цепкая, рассудительная, предусмотрительная, мудрая, с пытливым умом. Душа ее была чиста. Ей не была свойственна тоска по смыслу жизни.
Жила она просто, и до последнего вздоха ее сопровождала вера в конечную справедливость, надежда на ее воплощение, необъяснимая любовь к самой жизни.
Мне кажется, что материал, собранный мною о прабабушке, отражает в некоторой степени, драматичную историю России и историю моего калмыцкого народа.
Моя прабабушка, Дорджиева Кермен Питкеевна, прожила почти восемьдесят лет. Она была одной из «последних могикан» поколения, которое видело, как кардинально менялась жизнь в калмыцкой степи, как калмыцкое общество переходило от кочевой жизни к оседлой. В ее жизнь вместились и голод тридцатых, и коллективизация, и война, и депортация, и «застой». Родилась она в далёкие дореволюционные годы. Прожив сложную жизнь, полную невзгод и лишений, как ни странно, осталась неисправимым романтиком и оптимистом. И судьба её достойна нашего пристального внимания, потому что без понимания близких и родных людей, я думаю, не понять ни себя, ни окружающий мир, не найти свой собственный смысл жизни, своё предназначение. <…>
Началась война, которая все перемешала и перепутала. Всех здоровых молодых мужчин забрали воевать. Мой прадед не попал на фронт ввиду преклонного возраста.
Через войну прошли не только мужчины, но и женщины, дети. Во многом страна обязана победой именно им, ведь они работали для фронта: поставляли продовольствие, лошадей, фураж, шили теплую одежду для красноармейцев, сеяли хлеб, убирали урожай, собирали деньги на постройку самолетов, танков. Строили оборонительные сооружения. Несмотря ни на какие трудности, несмотря на холод зимой и палящий зной летом, люди, плохо одетые и полуголодные, при частых налетах немецкой авиации, трудились, как заведенные. Тогда был лозунг: «Все для фронта, все для победы».
Кермен от зари до зари работала в колхозе, вначале была подпаском в животноводческой бригаде у мужа, а потом, когда он заболел, стала старшим чабаном. Сбитые ноги, распухшие руки, черные от солнца и недосыпания лица – такими были женщины в годы войны, когда спасали колхозное добро, угоняя скот в астраханские степи, в Казахстан через Волгу.
Фронт не дошел до местности, где жила Кермен с родными. Судьба уберегла их от оккупации, но не уберегла от родного государства, жестоко наказавшего депортацией в Сибирь за надуманные обвинения. Неумолимый ход истории поставил калмыцкий народ в условия, требующие всех душевных запасов добра и стойкости, чтобы не сломаться, не разувериться.
В декабре 1943 года Кермен, как и другие калмыки, пережила страшный путь изгнания с родины в далекую и холодную Сибирь.
Что она думала и что чувствовала тогда? Что она думала и чувствовала все последующие годы в депортации? Сама она никому об этом никогда не рассказывала. Подобно многим другим «сибирякам» она оберегала своих детей и внуков от излишних душевных травм.
В течение нескольких часов все калмыцкое население было отправлено в Сибирь. Куда, за что и зачем – никто не знал. В морозную стужу шли на восток эшелоны с «изменниками Родины», «врагами народа» – женщинами, стариками, детьми. Тихо умирали они по дороге от голода, холода и тоски. Врагом народа, по моему мнению, являлся сам Сталин. «Отец народов» и тиран – две правды, жившие в одном человеке. Верно сказано у Булата Окуджавы:
«…Летал усатый сокол,
Целый мир, вгоняя в дрожь.
Он народ ценил высоко,
А людей не ставил в грош».
Подробности этой бесчеловечной акции потрясают своей трагичностью. Детей с издевательской беспощадностью разлучали с родителями, мужей – с женами, и разбрасывали теплолюбивых степняков, обрекая на вымирание, по заведомо непригодным для жизни зауральским районам «нерушимого Союза».
Пока конвойные солдаты в горько-памятный декабрьский день 43-го расправлялись с овцой, дальновидная Кермен успела загрузить в машину вместе с нехитрыми пожитками швейную машинку. И не прогадала. С помощью этой машинки, можно сказать, она спасла семью от голода в годы сибирской ссылки. Спустя годы дорогая сердцу и памяти «кормилица» стала реликвией семьи. Никто на ней не шил, но продать или отдать кому-то не поднималась рука. Так и стояла она, напоминая о былом.
В товарняках стоял жуткий холод. Никто не успел захватить с собой ни одеял, ни теплых вещей, только то, что было надето на себе. Мой прадед не вынес тягот пути и умер еще в дороге. Он целыми днями не вставал с соломенной подстилки, кашлял и кашлял. Временами он закашливался, с трудом поднимая маленькую усохшую голову над костлявой грудью, и сплевывал в консервную банку. Был безучастен к происходящему, только об одном сожалел, что придется помирать в чужом краю, посреди порушенных надежд.
Где зарыт мой прадед, не скажет никто. Вынесли его с другими такими же бедолагами на неизвестном полустанке.
Кермен предусмотрительно сняла с него теплые вещи – они ему уже не понадобятся, а детям могут помочь. Пока конвоиры не закрыли двери вагона, она смотрела, как их скидывают в кучу, словно дрова.
Муж, ушедший из жизни в результате страшного геноцида, долгие годы был болью Кермен. Эта боль усугублялась невозможностью совершить обряд поминовения и успокоения души умершего. И все-таки ненависти к тем, кто их тогда конвоировал или после, к коменданту, не испытывала. Ведь они тоже были жертвами системы, и система вынуждала их выполнять приказы.
По всей необъятной Сибири и Крайнему Северу разбросали калмыков. Не зная русского языка, на котором, кстати, до конца жизни почти не говорила (маму мою, свою внучку, она называла Зора, не умея правильно произнести ее имя – Зоя), Кермен с тремя детьми оказалась в глухой деревушке Мироновка Чистоозерного района Новосибирской области. Эта глухомань в сибирских лесах на долгие годы стала местом их ссылки. Полуголодные бесправные калмыки были из другого мира, а тут – совершенно иные условия, образ жизни и язык. И холодное солнце.
Новосибирская область входила в первую десятку регионов, куда в сталинские времена ссылались «чуждые элементы», целые этносы по национальному признаку.
Перед войной и после нее навезли народу из таких краев, о которых многие здесь и не слышали. Среди представителей 12 народов самыми многочисленными были немцы и калмыки.
По приезду всех поселили в один барак, никого никуда не выпускали. Да и куда идти? Это, наверное, было что-то вроде карантина.
В ту первую зиму вымерла от холода и голода чуть ли не треть спецпереселенцев. Умерших не во что было завернуть, не говоря уже о том, во что положить. С них снимали верхнюю одежду и обувь для оставшихся в живых.
Потом истощенные до крайности люди тащили их волоком в темноте в ближайший лес и, отойдя немного от опушки, закапывали в сугроб. Без лопат, голыми руками рыли углубление в снегу, который утрамбовался так, что комья смерзлись в сплошную глыбу, твердую, как лед.
Когда наступила весна, и растаял снег, трупы оказались на виду. Случалось, собаки тащили из леса в деревню то человеческую ногу, то руку. Это дошло до коменданта. Тот собрал всех переселенцев и долго ругал их, на чем свет стоит, обзывая дикарями, варварами и людоедами. Люди отрешенно и безучастно слушали его, отчасти не понимая того, что он говорит, отчасти от смирения к своей доле. Для голодных и изможденных людей всё происходящее существовало вне времени и пространства, словно на другой планете.
Вряд ли стоит говорить, какая это была трагедия для родственников умерших, какие душевные муки их терзали. Тем поразительнее то, что вынесли оставшиеся в живых.
От тоски и безысходности, холода и голода люди быстро превращались в ходячие скелеты. Одни слабели так, что теряли способность ходить, другие слепли от трахомы.
Много детей осталось в то время сиротами. Кого не забрали в детский дом, забирали на воспитание другие люди, и не обязательно близкие родственники. Сострадание было в крови калмыков, и распространялось оно не только на близких. Есть у калмыков пословица: «Птицу поддерживает крыло, а человека – помощь».
Той же зимой переселенцев вызвали в сельсовет и стали переписывать. Почти все калмыцкие имена были переделаны по созвучию или по первой букве на русский лад: мой дедушка Бембе стал Борисом, Цебек – Владимиром, бабушка Гилян – Галиной. В честь бабушки меня и назвали Галей.
При переписи имена отцов стали фамилиями. Например, человека звали Бадмин Серятыр, то есть Серятыр, сын Бадмы, а получалось Бадмаев Сергей, иногда отчество повторяло фамилию – Бадмаев Сергей Бадмаевич. Никто особенно не разбирался, как все должно быть на самом деле.
Искажались и имена, и фамилии. Распространенная калмыцкая фамилия Бадмаев могла писаться Батмаев, Бадминов, Бадьминов, Падмаев и т.д.
С той поры калмыки давали своим детям русские имена, только в последние годы стали называть детей калмыцкими именами.
Кермен досталась землянка-развалюха на отшибе. С потолка сквозь слеги, приваленные сверху землей, проросшей бурьяном, лило осенью и весной, кусками отмокала и шлепалась на земляной пол глина. Зимовать в этой хате не было никакой возможности. Маленькие оконца не пропускали света из-за толстого слоя наледи. Печь натопишь – все равно холод отовсюду, сырость. Укрыться нечем, кроме своих тулупчиков.
Начались будни: мрачные, временами страшные. Семья влачила почти нищенское существование. Зима. Холод. Пятилетний сын схватил воспаление легких в промозглом вагоне и долго находился на грани жизни и смерти. Тулуп, оставшийся после мужа, Кермен обменяла на литр молока и немного муки, когда сильно заболела старшая дочь Ноган.
В тишине ночи, под завывание сибирских ветров Кермен не думала о своей горемычной судьбе. Она думала лишь о том, как выжить, как накормить и сберечь детей. Не будь она степнячкой, закаленной нелегкой прожитой жизнью, трудности раздавили бы ее.
Весна в Сибири поздняя. Только в конце апреля–начале мая таял снег. В середине июля температура воздуха поднималась днем до 25 градусов тепла, а в августе уже начинало холодать. Переселенцы, радуясь каждому солнечному дню, вспоминали бескрайние просторы родных степей, жгучее солнце, многоцветье тюльпанов.
В первую же весну Кермен подрядилась пасти колхозную скотину. Вместо себя отправляла Гилянку, мою бабушку, а сама бралась за другие работы.
Детство моей бабушки Гилянки-Галины было коротким, как у многих ее ровесников. Уже с января 1944 года, сразу после прибытия по месту депортации в холодный чуждый край, Гилянка работала всюду, где можно было заработать хоть кусок хлеба, так как надо было помочь матери, со стороны ждать помощи не приходилось.
Так началась её трудовая биография. Сначала ходила по чужим домам, помогала по хозяйству. Помнит, как люди давали кости собаке отнести, а она их все по дороге обглодает. Потом была возчиком в колхозе, таскала пудовые мешки с кормом для телят. Часто с другими детьми ходила по домам, просила милостыню.
Пасла скот. Пять лет от зари до зари. Вставать Гилянке приходилось, как положено пастухам, рано, до свету. Было зябко в тонком платье, холодно босым ногам. Коровы по утрам спокойно лежали на пастбище и жевали свою жвачку. Гилянка подходила к какой-нибудь смирной буренке, расталкивала ее, сгоняя с места. Та, поднявшись, справляла естественную нужду, и Гилянка запихивала ноги в теплый навоз. Так переходила она от кучки к кучке – грелась. Потом притыкалась под бок одной из коров и мысленно умоляла стадо как можно дольше не трогаться с места.
Летом, бывало, к полудню сморит ее сон, она и уснет где-нибудь в меже под рожью. Скотина – в хлеба, бригадир – к матери. Вечером мать исколотит. В Сибири у Кермен проявился жесткий характер: она стала скорая на расправу.
Бабушка Гилянка вспоминает: «Так и прошла моя юность, в труде. Уйду – темно, приду – темно. Учиться не пришлось, всего три класса и окончила. Хорошо, хоть читать выучилась. Могла бы пойти на учебу позже, в 50-х, но к тому времени обременилась семьей, детьми, да и обстоятельства не сложились».
Кермен не чуралась никакой работы и ни секунды не сидела без дела. В свободные минуты чесала обножки (шерсть с ног овцы, которую не принимали заготконторы), делала из нее пряжу и вязала варежки, носки, катала валенки, соседям шила нехитрые обновы, латала и перешивала их одежду. Работала почти круглые сутки. По ночам – при керосинке. Степнячка Кермен научилась шить сапоги-чуни и тапочки, ремонтировать табуреты, лудить кастрюли, паять – все могла сделать. Была и механиком, и шорником, и бондарем, и часовщиком, и печником, – мужчин в селе было мало – война. Ремесло приносило дополнительный заработок, от заказов не было отбоя. Сибирячки платили за работу кто картошкой, кто мукой, кто молоком. Так и выживали.
Калмыки – исконные скотоводы, привыкшие преимущественно к мясной и молочной кухне, голодали страшно, особенно в первую зиму.
Многие умерли от голода и холода: от воспаления легких, заболеваний дыхательных путей. Кто мог, собирал в поле оставшуюся с осени мерзлую картошку, соседи надоумили. На вкус она сладкая и не очень приятная. Или подбирали в мусоре на задах у соседей картофельные очистки. Очистки были крайней редкостью, так как хозяева кормили ими поросят.
Если слышали, что на МТФ (молочно-товарная ферма) пала корова, то Кермен отправлялась ночью с младшими детьми на скотомогильник. Мерзлое мясо плохо поддавалось ножу. Возились долго. Затем грузили мясо на самодельные салазки, и поезд отправлялся домой: мать впереди, сзади дети поддерживают поклажу. Снег по пояс, идти тяжело, мороз, вьюга, да и одежда – не по сезону.
Тут же, ночью, начинали варить это мясо. Кермен стояла у чугунка и беспрерывно снимала пену, а нескончаемая пена всё шла и шла. Мясо было темно-красное, сухое, жилистое, без намека на прожилку жира. Тощак, одним словом. На то она и падаль, не от хорошей жизни сдохла корова.
По весне соседи стали сажать картошку. Спецпереселенцы потянулись за ними. Научились есть картошку, стали учиться её сажать. Семенного материала не было, но помогли опять-таки картофельные очистки, и соседи подкинули картофеля для посадки.
К осени получили небольшой урожай. Это было уже что-то. Пробавлялись также ягодой, грибами. Бывали случаи, что люди по незнанию травились ядовитыми грибами.
Летом молотили рожь. Когда удавалось добыть горсть зерна, Кермен растирала ее в муку, насколько это было возможно, и варила затируху – в воду, где варилась картошка, сыпала муку, получалось что-то вроде каши. Или пекла пышки в золе, подмешивая лебеду.
В один год, в конце сороковых, удался урожай на помидоры. Все, соскучившись по другой еде, кроме картошки, объедались ими. Ели целыми, с хлебом, присыпая солью.
Кожура у них была тонкой, она отставала и липла к нёбу. Запах в огороде стоял дурманящий, такой плотный и крепкий, что ощущался почти физически.
В первые сибирские годы людей заедали бельевые вши и клопы. Время от времени одежду зарывали в снег, оставляя снаружи клочок воротника или полы. Насекомые выползали от холода и облепляли этот клочок, и, если одежду встряхивали, то снег вокруг становился черным от их количества. Вывести их не было никакой возможности: ни керосин, ни дуст (ДДТ) не помогали.
Верхняя одежда зимой у всех была одинаковой: тулупы, ватники (в народе – фуфайка) или бушлат, подпоясанный веревочкой, телогрейка, ватные брюки. На ногах – валенки, свалянные из домашней шерсти, зачастую заплатанные латками.
Летом ходили босиком, вместо одежды – обноски сердобольных соседей. С того времени традиционный калмыцкий костюм навсегда сменился современной одеждой, а женщины начали стричь волосы.
Купино, небольшой городок Новосибирской области времен войны, повергал в уныние своей бесцветной, бесхозяйственной, провинциальной картиной. В любое время года городок был сер, как и серые будни. Один только мрачный пейзаж: улицы, покрытые мусором, окурками, раскисшими коробками, дымная труба, коптящая небо, и базар под покосившимися фанерными буквами «Добро пожаловать». На этот базар, на «черный» рынок, и стремилась Кермен, чтобы обменять что-то из вещей или своих поделок. Случалось, что она отправлялась в Баган и даже в Новосибирск.
Когда дело касалось выживания семьи, она становилась и предприимчивой и твердой.
После рынка она ходила по улицам и собирала окурки, чтобы вышелушить и высушить табак. Потом Кермен обменивала его на хлеб на том же рынке.
Зимой в жуткую стужу выходила Кермен ночью к железнодорожной ветке и ждала поезд. Она отправлялась «зайцем» на проходящих поездах, цепляясь за поручни. Кермен очень рисковала: могла замерзнуть в пути, сорваться с подножки или крыши поезда, попасться спецкомендатуре и угодить в тюрьму за самовольную отлучку. Трое детей могли не дождаться её домой, они понимали это и страшно переживали, что могут остаться без матери.
Однажды, вернувшись из очередной поездки, она сказала детям, что долго не могла отцепить закоченевшие руки от поручней. Так сильно они замерзли, что не слушались, а заледеневшее платье стояло колом. Кермен, с трудом оторвавшись, наконец, кубарем скатилась в сугроб, долго не могла прийти в себя, и чуть было не уснула там навсегда.
За отлучку без разрешения коменданта Кермен могла запросто получить пять лет тюрьмы. Правоохранительные органы бдительно стояли на страже законов военного времени. За опоздание на работу, невыполнение распоряжений мастера или бригадира, прогулы и многое другое работник направлялся по суду в лагерь.
Сроки заключения не несли в себе даже намека на гуманность. Например, были введены вычеты из зарплаты за опоздания на работу, за три опоздания в течение месяца рабочие и служащие могли быть приговорены к пяти годам лагерей.
Не менее суровая кара постигала тех, кто уносил с поля несколько колосков для голодных детей. Женщина получала за это пять лет, а её дети оставались сиротами и были обречены на гибель от голода. За хищение социалистической собственности полагался расстрел, при смягчающих обстоятельствах – десять лет. Под страхом тюрьмы никто не мог самовольно менять место работы или отказываться от сверхурочного труда. Любой гражданин мог быть «стёрт в лагерную пыль».
Однако людям настойчиво внушалось, что они «другой такой страны не знают, где так вольно дышит человек». Да никто и не представлял себе иной жизни, чем та, которой пичкали людей в газетах, фильмах и книгах. Другой же информации не существовало, а всякое свое суждение могло расцениваться, как антисоветская пропаганда, и виновный отвечал по всей строгости крайне жестоких сталинских законов.
Зимой формировали бригаду и отправляли на лесозаготовки, а летом – на лесосплав. Девушки работали на лесоповале наравне с мужчинами. В стужу и слякоть валили лес, очищали от сучьев, грузили на волокуши и тащили огроменные лесины по непролазной тайге, сплавляли вниз по бурной реке.
Не счесть кубометров древесины, которые гнали спецпереселенцы по рекам от места заготовки до лесокомбината. Работа была тяжелая и опасная для жизни. Старшие, более опытные, как могли, опекали молодых и слабых. Люди были утомлены, истощены работой. Движения их были однообразны и заучены, словно механические. И говорили, и ели, и спали без чувств, без радости, без цели. Только иногда плакали от тоски по родине и от собственного бессилия изменить ситуацию. Не выдержав таких тягот, умерла Ноган – старшая дочь Кермен.
В конце сороковых в соседнем поселке образовался химлесхоз. Бригада занималась добычей живицы, соснового сока – ценного сырья для производства лекарств, скипидара, канифоли. Осенью и зимой расчищали лес, убирали старые, больные деревья. А с ранней весны начинали собирать живицу. Для этого требовалась определенная сноровка. На стволе надо было сделать правильный надрез, затем привязать специальную воронку, куда с дерева стекал сок. Женщины сливали живицу в бочки, а извозчик отвозил их на сборный пункт. Кермен работала в лесхозе, благо было недалеко, километрах в трех, и получала паек. Чуть свет отправлялась она на работу, потому что идти по пояс в снегу было очень тяжело.
Так прошло несколько тяжелых лет, наполненных заботами о заработке для себя и детей. Казалось, лишениям не будет конца.
Жизнь «вольных» зачастую мало чем отличалась от быта спецпереселенцев. Какую бы политику строгой изоляции спецпереселенцев ни проводили комендатуры, запрещая им всяческие контакты с местным населением, они не могли добиться своих целей. Все одинаково работали, одинаково голодали, одинаково остерегались начальства, на одно кладбище везли покойников.
Вместе скорбели и оплакивали погибших на фронте, веселились на свадьбах и крестинах, строили дома и растили детей. Простые люди спасали калмыков от голодной и холодной смерти, от унижений и оскорблений, поддерживая в них дух и чувство собственного достоинства.
Бабушке в Сибири нравилось, особенно в пятидесятых. Не удивительно, ведь это место, где прошла ее молодость. С грустью вспоминает она прохладное утро со слепым дождем, теплоту и очарование запахов летней земли, лес с малиной и земляникой. Ягоды собирали в кринку, толкли их и заливали молоком. Казалось, нет на свете ничего вкуснее этого лакомства.
Запомнилось и отпечаталось в памяти тепло русской печи и парное молоко, заработанное в детстве за прополку огорода у соседки.
Было всё: ежедневный, порою непосильный труд, оптимизм молодости и бесшабашность подростков.
Молодежь переженилась. Причин для национальной вражды не было. Все были повязаны бедами и победами, выстраданными в тяжкие годы сталинских репрессий.
Практически для каждого представителя старшего поколения калмыков Сибирь является второй родиной, местом, где выучились грамоте, встретили первую любовь, завели верных друзей.
Через такую сибирскую школу прошли все ссыльные. Светлые и нежные воспоминания об этом суровом крае и высокое чувство бесконечной благодарности ко всем сибирякам оставили нам – своим внукам и правнукам – в наследство наши бабушки и дедушки. Сибиряки у любого калмыка и сейчас, несмотря ни на что, ассоциируются с родней, дорогими и близкими людьми. <…>
В 1957 году Кермен пережила другой важный момент в своей судьбе, который, возможно, был самым счастливым событием в жизни её поколения, – возвращение из депортации на родину после многих лет мучительной ностальгии, беспросветности и слабой, ничем не подкрепляемой надежды. Можно понять чувства пожилых людей, которые, ступив на родную землю, припадали к ней со слезами и целовали ее.
Людей тогда переполняла огромная радость оттого, что вернулись домой после долгой разлуки с родным краем, достойно выдержали все лишения в депортации, сумели выжить и все преодолеть. Еще недавно изгои общества, бесправные спецпереселенцы, все были окрылены событиями последних дней, стремились к общению, старались компенсировать то, что недогуляли, недолюбили. Было в них что-то от вольных некогда птиц, которых долго-долго держали в клетках, чтобы отучить летать и радоваться жизни.
Репрессии, которым был подвергнут народ Калмыкии, оставили свои горькие следы на десятилетия после того, как «усатый сокол» отлетал свое. Много родовых хотонов оказались стертыми с лица земли. За тринадцать лет многое изменилось: в домах жили другие люди, имущество было растащено, но никому и в голову не приходило пытаться вернуть оставленное добро. Люди рассчитывали, в первую очередь, на себя, на свой труд, терпение, стойкость духа.
Впереди был долгий путь возрождения. <…>
Алатырские дети шефствовали над ранеными. Помогали фронтовикам, многие из которых были малограмотны, писать письма, читали им вслух, устраивали самодеятельные концерты. Для нужд госпиталей учащиеся собирали пузырьки, мелкую посуду, ветошь.
Приезжим помогала не только школьная администрация, но и учащиеся: собирали теплые вещи, обувь, школьные принадлежности, книги. Но, судя по протоколам педсоветов, отношение между местными и эвакуированными школьниками не всегда было безоблачным.