04.07.2008 | Литература
ПротиворечиеК разговору о стихах Михаила Айзенберга
«Светоч поэта – противоречие», – писал Лорка. В чем оно у поэта Михаила Айзенберга? Если говорить совсем коротко, пропуская много звеньев и переходов, я бы назвал его противоречием между готовой формой и спонтанным высказыванием. Может быть, это вообще изначальное и всегдашнее противоречие стихов (но, кажется, поэзия – это такая область жизни, где все еще можно задавать первые и вечные вопросы, причем по самому что ни на есть сиюминутному, вроде бы, поводу). Скажу немного иначе: это напряжение между словесной, метрической и интонационной природой стиховой речи.
Казалось бы, Айзенберг пользуется «строгими» размерами, его вещи всегда рифмованы, часто строфичны. Однако это дальше всего от гладкописи:
рифма то и дело теряет регулярность, перескакивает через строку, а то и через несколько, вдруг по-некрасовски удлиняется до дактилической, а неожиданные сдвиги, сердечные перебои ритма не дают читателю расслабиться, мелодически забыться. И все же правит здесь, мне кажется, даже не ритм, а интонация.
Видимо, стихи (след происхождения? родовая травма?) по-особому, интимно связаны с голосом, с произнесением – с тем, что прикрепляет говоримое к месту и времени, к говорящему и его обстоятельствам, прямо по Ортеге – об-стоятельствам. Интонация – как будто бы самое индивидуальное и неповторимое в речи, только твое. Но, вместе тем, она вбирает в себя и несет в себе положение говорящего, буквально – его физическое расположение, место среди людей и вещей, наклон тела, отношение к окружающему и к говоримому, к мыслимому (и немыслимому) адресату.
Интонация – не в словах, а над и между ними, это бесплотная атмосфера, внесловесная связь, без которой слова не дышат. Они без нее глохнут, мертвеют.
Блок называл это звуком: «Приближается звук…». Звук ведет (вел) романтического поэта. Звук, голос – сквозной «герой» и у Айзенберга, но у него он нечленораздельный, полый, это
голос пустот и неглубоких скважин.
Выйдешь вперед, скажешь свое бу-бу…
Когда (у романтиков) начиналась европейская лирика, поэты шли от частного к общему – отсюда тогдашняя тяга к сюжету и к притче. Что осталось? Аллегория выдохлась, осталась песня – способ высказывания, где частное неотделимо от общего, поэзия срастается с музыкой, и всё это живет голосом. Сегодня поэзия (в данном случае говорю о поэзии Айзенберга) как будто идет обратным путем – к необщему, к совсем частному, к «здесь и сейчас» однократно говоримого только тобой, а не кем-то другим, пусть самым авторитетным – Богом, Музой, Традицией. Идет к твоему, но обращенному, мысленно слышимому другим, а потому – в меру сил поэта – не искаженному субъективным произволом.
Личное, даже идиосинкратическое, здесь и есть социальное, только оно и есть – другого сегодня, кажется, нет. Как на любительских фотографиях (в руках Бориса Михайлова, конечно).
Айзенберг ищет (или, точнее, фиксирует как поэтические) такие состояния, когда соединяется несоединимое и обнажается, обнаруживается переход. Например, между светом и темнотой:
...в слепнущем зрачке соединяя
несоединимые картины…
Часто, как и в приведенных строчках, эта ситуация дана в образе ослепления, потери зрения (а зрение для европейцев отсылает к очевидному, к доказанному). Напомню, что по образованию Айзенберг – художник, архитектор, реставратор, казалось бы – человек зрения, зримого строя. А тут
в ослепший мозг заходит свет,
что зрению не брат.
В русской поэзии после романтизма и символистов такая утрата зрения связывается с отказом от пророчества, концом «века пророков». Как у Тарковского:
Найдешь и у пророка слово,
Но слово лучше у немого,
И ярче краска у слепца…
(дальше – о «вспышке озаренья»).
Бывает, что переход у Айзенберга представлен иначе, по-мандельштамовски – как мир между человеческим и дочеловеческим, земным, почвенным: «между слизнями, червями» («Это низший, нищий орден…»). Но этот мотив не ограничивается для автора лирическим сюжетом, сквозным движением смысла в стихотворении – он разворачивается и на микрословесном уровне, пронизывает сами слова. Отсюда у Айзенберга сочетание несочетаемого в лексемах, поставленных рядом. Так дождь у него атмосферичен и развоплощен, это явление, которое не описать словами ни «вместе», ни «порознь»: «рассеянная масса». Слова как бы приведены в замешательство. И это не то чтобы нерешительность высказывания – скорее, быть может, нерешенность или даже неразрешимость состояния.
Характерно, как часто стихи у Айзенберга начинаются с «А», реже с «Но» (Блок предпочитал «И»): «А была тут подружка одна», «А дитя о своем житье», «А Леня говорит», «А чему тебя научит» (сборник «В метре от нас») или, в новой книге, «А как вы стали черным ящиком?», «А вот и он», «А кто случайно снегом не засыпан».
Речь как бы начинается с середины подразумеваемого, продолжающегося или когда-то бывшего разговора, с интонационного многоточия: «…в американских штатах. А мы внештатно…».
Разговорность поэзии Айзенберга, как бы импровизационно возникающей вот сейчас, в момент произнесения, придают и частые у него вводные слова, когда и несущее, значимое слово превращается вдруг во вводное («липовая в общем закладная», - чуть выше: «Отписав по общей закладной»), и любимый им знак вопроса (приведу, по-моему, главный и характерный: «Не так открывает себя реальность. А как?» - из предисловия к книге «Контрольные отпечатки).
Притом поэт вовсе не сторонится «готовых» слов (противоречие, с которого я начинал, можно еще раз повернуть иначе: как противоречие между словами, неизбежным стыком слов и интонацией, которая недискретна). Айзенберг ставит готовые слова – «пошла писать губерния», «цепляется за воздух», «укатали сивку», «поставить крест» – в такой трансмутационный контекст, где они перестают быть окаменевшими слежалостями, а открывается их метафорическая, больше того – оксюморонная природа.
Алхимические превращения слова развиваются у Айзенберга так, что словам возвращается их невозможность – то есть их неподдельная реальность здесь и сейчас.
Вопреки очевидности, реальное для него = невозможное. Кажется, с нами заговорила сама речь. Да, но какая? Не та ли «речь// ночью» Всеволода Некрасова, которая, по давней айзенберговской статье, открыла русской поэзии «второе дыхание»? У Айзенберга это речь, опять-таки, лишь нарождающаяся. Или с трудом оживающая? Она едва разлепляет спекшиеся губы, возвращенная после смертной немоты, до неузнаваемости вывернутая наизнанку, когда «эхо катится, и звук за ним ныряет»:
Мы не выбыли, а выпали не вы,
Мы не мы были и вместе мы не выли.
Речь евангельского Лазаря. Стихи тут (рискну сказать в манере Айзенберга) «Лазаря поют». А это уже не алхимия, это из области чуда, примером которого и остается – пока она есть – поэзия.
Олеша в «Трех толстяках» описывает торт, в который «со всего размаху» случайно садится продавец воздушных шаров. Само собой разумеется, что это не просто торт, а огромный торт, гигантский торт, торт тортов. «Он сидел в царстве шоколада, апельсинов, гранатов, крема, цукатов, сахарной пудры и варенья, и сидел на троне, как повелитель пахучего разноцветного царства».
В этом уникальном выпуске подкаста "Автономный хипстер" мы поговорим не о содержании, а о форме. В качестве примера оригинального книжного обзора я выбрал литературное шоу "Кот Бродского" из города Владивостока. Многие называют это шоу стенд-апом за его схожесть со столь популярными ныне юмористическими вечерами. Там четыре человека читают выбранные книги и спустя месяц раздумий и репетиций выносят им вердикт перед аудиторией.