Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

12.04.2007 | Книги

Иероглиф на полях «Былого и дум»

Кто же такой Владимир Сергеевич Печерин

Кто такой Владимир Сергеевич Печерин (1807–1885)? Поэт 1830-х годов, чью поэму 1834 года «Pot-pourri, или Чего хочешь, того просишь» Огарев напечатал в лондонском сборнике «Русская потаенная литература XІX столетия» (1861), а Достоевский пародировал в «Бесах» в поэме Степана Трофимовича Верховенского «Торжество смерти»? Один из первых русских «невозвращенцев», который летом 1836 года получил разрешение уехать за границу для устройства личных дел и остался на Западе навсегда, несмотря на полученное незадолго до этого место преподавателя греческой словесности в Московском университете и благоволение начальства? Русский католик, который в 1841 году принял пострижение в бельгийском редемптористском монастыре, а в 1843 году — священнический сан и два десятка лет жизни оставался монахом, а следующие полтора десятка — капелланом при дублинской больнице? Блестящий мемуарист, чьи воспоминания, хотя и фрагментарные, незаконченные, смело можно назвать одним из шедевров русской мемуарной литературы? Автор стихотворения «Как сладостно отчизну ненавидеть // И жадно ждать ее уничтоженья!» (1834)? Персонаж герценовского «Былого и дум»? Герой книги М. Гершензона «Жизнь Печерина» (1910)?

Все эти определения справедливы и в самом деле описывают одну из сторон фантастической личности Печерина, но механическое суммирование таких разных аспектов отнюдь не позволяет разгадать загадку этой личности.

 А загадка бесспорно была в человеке, который в 70 лет, имея позади двадцатилетний опыт монашества, священничества и проповедования, «впал в студенчество», с наслаждением «погружался в глубокие таинства микроскопа» и «рассматривал круговращение крови в лапе лягушки (разумеется, живой)», в человеке, который, проведя двадцать лет в полном отрыве не только от общения с русскими людьми, но даже от чтения русской литературы и утверждая, что он стал «совершенно не способен ни к какому употреблению русского языка», писал по-русски так колоритно и выразительно, как удавалось немногим «чисто русским» людям.

Нельзя сказать, что Печерин совсем не привлекал внимания исследователей после Гершензона. О нем существует литература и на русском, и на европейских языках, однако меткое наблюдение автора рецензируемой книги Натальи Первухиной-Камышниковой (некогда выпускницы МГУ, а ныне профессора университета штата Теннесси в Ноксвиле): «…В культурной памяти России Печерину было суждено долго оставаться таинственным иероглифом на полях мемуаров Герцена» — в общем можно признать верным и применительно к сегодняшнему дню. Зато с появлением этой книги в «печериноведении» произошло качественное изменение: к целому ряду статей и публикаций самого разного уровня, от превосходных до поверхностных, прибавилась поистине замечательная работа.

Замечательна эта книга по нескольким причинам. Прежде всего, автор чужд догматической верности какой-то одной интерпретации — метод в работе с таким «объектом», как Печерин, совершенно непригодный. В конце книги, сообщив, что между последним сохранившимся письмом Печерина и его смертью прошло семь лет, Н. Первухина замечает: «С таким человеком, как Печерин, все могло произойти». А в послесловии совершенно справедливо указывает, что «в истории жизни Печерина, какой она предстает в его записках, каждый может найти подтверждение своим взглядам и представлениям о прошлом и о настоящем»: «…В годы торжествующего атеизма в обращении Печерина в католичество видели шаг к свободе совести, к свободе религиозной мысли; такой же освобождающий смысл может иметь его отход от религии».

Описывая совершенно невероятные повороты печеринского жизненного пути (московский профессор — нищий бродяга во Франции и Бельгии — католический монах в Англии и Ирландии — подписчик «Колокола» — капеллан, увлекающийся химией и физикой), исследовательница старается не навязывать ни герою, ни читателям собственное осмысление этого пути, не декларировать, а вдумываться и всматриваться.

Одним из способов такого всматривания служат ей своего рода «параллельные портреты»: Печерина она рассматривает на фоне его современников, с которыми он так или иначе соприкасался. Судьба этих людей показывает, кем мог бы стать Печерин — но не стал. Один вариант — это Герцен (и Печерин в молодости был свободолюбивым, романтически настроенным юношей), другой — Лермонтов (Печерин также отдал в юности огромную дань байроническому демонизму), третий — князь Иван Гагарин (Печерин, как и Гагарин, и в те же самые годы, перешел в католичество). Однако перебор всех этих вариантов лишь ярче подчеркивает особость Печерина. Таланта у героя Первухиной было, пожалуй, не меньше, чем у всех перечисленных; не случайно о его проповедях (на чужом, английском языке) в Ирландии ходили легенды, а идейный противник, М. П. Погодин, восклицал в начале 1860-х годов, что ни за что на свете не пустит Печерина жить и священствовать в России, «потому что он привлечет к себе прозелитов еще больше, чем к греческому языку» (который с таким блеском преподавал еще до отъезда из России). Однако этот свой недюжинный талант Печерин посвятил не освободительному движению, как Герцен, не литературе, как Лермонтов, не «поискам спасения от революции в единстве любви к Иисусу Христу», как Гагарин.

Главная тема и главный смысл жизни Печерина, каким он видится автору его новейшего жизнеописания: «понимание внутренней свободы как самостоятельности мысли в любых жизненных обстоятельствах», «практика выживания, то есть сохранения своей личности и способности к ее дальнейшему развитию».

Парадоксальным образом, даже в монастырской келье, даже подчиняясь строжайшему монастырскому распорядку, Печерин умел сохранять эту внутреннюю свободу, когда же ее требования входили в противоречия с внешними условиями, он находил в себе силы и мужество изменять эти условия (таким изменением стал, в частности, выход из монастыря). Пожалуй, и та «неромантическая осторожность», с которой Печерин в начале 1870-х годов отказывался от предложений вернуться на родину, может быть истолкована не только как трусливая уклончивость, нежелание расстаться с относительно комфортным существованием дублинского капеллана, но и как нежелание в очередной раз становиться в строй и присягать на верность очередной (на сей раз российской) общественной идее и доктрине.

Итак, современность Печерина в том, что он умел сохранять внутреннюю независимость, и эта сторона его жизни, как замечает Н. Первухина, «оказалась необходимой множеству людей нашего времени, попавших намеренно или, чаще, вынужденно в условия изоляции от возможных единомышленников — в ссылке, в эмиграции, да и просто в глубокой старости». Кроме того, Печерин — эмигрант, причем эмигрант добровольный, которому, однако, было психологически необходимо считать себя удаленным из отечества насильно, по вине политического режима, и именно в этом смысле Первухина называет печеринские тексты «учебником психологии русского эмигранта»: «Многие переживали такой же поворот сознания, что и Печерин: избрав для себя добровольно бегство, эмигрант начинает ощущать себя не беглецом, а изгнанником» .

Хотя, как справедливо замечал в одном из поздних (1876 года) писем сам Печерин, в понятии «добровольности» таится огромный резерв оппозиционности властям: император Николай Павлович, писал Печерин по поводу участия русских подданных в войне против турок за свободу славян, никогда бы не допустил в русский словарь слова «доброволец», потому что «доброволец значит человек, идущий по своей доброй воле сражаться за независимость соседей или собратий. Но любовь к независимости, знаешь, очень прилипчива»...

Я уже сказала о том, что биографию Печерина Н. Первухина строит, «оттеняя» изображение своего героя портретами современников. Но еще более важную роль для понимания роли Печерина и его самооценки играет литература, от Шиллера до «Дон Кихота», от Жорж Санд до «Былого и дум». Печерин сам чрезвычайно активно разрабатывает эту линию в своих записках: «Решительно, участь жизни моей зависела от последней книжки, вышедшей из парижских тисков» (под тисками подразумевается печатный станок). Печерина и вправду можно назвать человеком, который довел романтическую идею жизнетворчества до логического предела: многие свободомыслящие молодые люди в России пленялись, например, религиозно-республиканской риторикой «Речей верующего» француза Ламенне (1834), но мало кто из них в самом деле бросил дом, имущество и «страну отцов» и отправился скитаться, не зная, где завтра приклонит голову. Печерин сам пишет о своей зависимости от литературных образцов так темпераментно, что очень легко полностью довериться ему и, так сказать, пойти у него на поводу. Н. Первухина этой ошибки не совершает; к лучшим страницам ее книги можно смело отнести те, где она пишет о роли, которую сыграл в жизни Печерина роман Жорж Санд «Спиридион». По Печерину выходит, что он всю свою жизнь выстроил в соответствии с этим романом о человеке, который сначала добровольно избрал монашескую стезю, а потом в монашестве разочаровался. Исследовательница между тем показывает, что этот финал «Спиридиона» повлиял не на жизнь Печерина, а на позднейший рассказ об этой жизни: «В то время когда Печерин прочитал “Спиридиона” впервые, в 1839 году, он заразился интенсивностью религиозных исканий героев; мысль же о монастыре явилась независимо от этого романа, скорее вопреки ему. Это по прошествии сорока лет его поразило соответствие его судьбы тому, что как бы предсказано в романе. ...Рассказывая о себе, Печерин за образец своего автобиографического героя берет персонажей другого писателя-романтика».

Так же внимательно и тонко Первухина анализирует и многие другие фрагменты печеринской автобиографии, различая в них разные временные пласты и обращая внимание на то, когда именно писался тот или иной кусок и чем именно из событий позднейшего времени он был вдохновлен.

Дело в том, что Печерин не только находился под влиянием литературы, но и сам при жизни становился ее героем; если гипотеза о зависимости имени лермонтовского Печорина от фамилии Печерина остается всего лишь предположением, то появление Печерина под его собственным именем в одной из глав «Былого и дум» — факт неоспоримый.

В 1861 году эта глава была опубликована в «Полярной звезде». Вот каким увидел его Герцен во время их свидания в 1853 году в пригороде Лондона: «...под этими морщинами много прошло и прошло tout de bon , т. е. умерло, оставив только свои надгробные следы в чертах». Печерин был знаком с этими словами, как и со словами Огарева из предисловия к сборнику «Русская потаенная литература»: «мы со скорбию смотрим на смрадную могилу, в которой он преступно похоронил себя». Именно под влиянием подобных портретов Печерин писал о себе: «Я нахожусь в положении мнимо умершего. Он лежит, распростертый на одре, без малейшего признака жизни. Вокруг него суетятся и хлопочут — распоряжаются его имуществом, толкуют вкось и вкривь о его поступках... Хотелось бы ему протестовать, дать какой-нибудь знак жизни: мигнуть глазами — пошевелить пальцем... нет! Невозможно! И тут его охватывает ужасная мысль, что ему придется быть похороненным заживо!» Те автобиографические фрагменты, какие Печерин с конца 1860-х до середины 1870-х годов слал в Россию в виде писем сначала к племяннику С. Ф. Пояркову, а потом к другу юности Ф. В. Чижову, имели едва ли не главной целью опровергнуть «ужасную мысль», доказать, что «тут еще кое-что живет, и шевелится, и трепещет живучей жизнью» (из письма к Чижову от 10 января 1876 года).

Отсюда, пишет Н. Первухина, сложная организация печеринских записок: «каждая фраза, начинающаяся описанием происходившего в прошлом, завершается ассоциацией, ведущей или к литературному образу, или к событию совсем отдаленного прошлого, или к рассуждению о современных отношениях церкви и государства». Замечу от себя, что

смысл заглавия, предпосланного Печериным одному из фрагментов его мемуаров — «Замогильные записки», — возможно, не просто повторяет название знаменитой книги Шатобриана, а указывает также на родство техники: «фирменным» знаком Шатобриана, отличавшим его манеру от более традиционных воспоминаний, был именно отказ от линейной хронологической последовательности и постоянное чередование временных пластов.

Тема временных пластов получает в книге Первухиной неожиданное развитие: не только ретроспективное, в глубь времен, но и проспективное, захватывающее наши дни.

Печерин умер сто с лишним лет назад; казалось бы, рассказ о его жизни может строиться лишь на мемуарных и эпистолярных свидетельствах давно минувших дней. Однако в рецензируемой книге есть несколько пронзительных эпизодов, из которых явствует, что память о «патере Печерине» дошла едва ли не до нынешнего времени. Ирландский исследователь Э. Мак-Уайт (не успевший опубликовать о Печерине книгу, но собравший много чрезвычайно ценных материалов, которые хранятся в отделе рукописей Британской библиотеки и которые Первухина использует в своей монографии) «после напечатания в 1972 году статьи о Печерине получил письмо от очень старого почтенного священника, Мориса Брауна, бывшего семинаристом в первое десятилетие ХХ века и вспомнившего рассказ о Печерине одного из преподавателей семинарии»; рассказ же этот был буквальным пересказом проповеди Печерина, дающей представление о его ораторской манере (итальянскому офицеру кто-то бросил в шею снежок — он уже вытащил шпагу из ножен — «а тут на балконе сидела его возлюбленная и она ласково ему улыбнулась. Шпага была вложена в ножны, офицер успокоился. Так же нас судит любящая рука нашего любящего Всевышнего Отца»). Другой случай: корреспондент Мак-Уайта Виктор Франк, также живо интересовавший фигурой Печерина, в 1948 году «получил письмо от глубокого старика, который помнил длинную балладу, сочиненную в Дублине по случаю оправдания Печерина, которую напевала ему мать в детстве» (судили Печерина в 1855 году в Дублине по обвинению в сожжении протестантской Библии — обвинение было сфабрикованное, и суд присяжных Печерина оправдал).

Вообще описание англо-ирландского периода жизни Печерина, наименее известного и наиболее скупо описанного в русских работах, — чрезвычайно ценная составляющая книги Н. Первухиной .

Особо надо отметить изобразительный ряд книги: современные фотографии мест, связанных с именем Печерина, старинные фотографии его самого на склоне лет и даже изображение «его последнего друга — черного ньюфаундленда с пушистым хвостом».

Приведем всего один эпизод, почерпнутый из записок собрата Печерина по ордену редемптористов, австрийца отца Проста: в Лондондерри несколько священников-редемптористов после проповеди были приглашены на обед к состоятельному местному жителю. Разговор зашел о «Марсельезе». Отец Прост заметил, что никогда ее не слышал. Тогда отец Печерин и отец Ван Антверпен вызвались ее спеть, а отец Коффин аккомпанировал им на фортепьяно. «Тут я понял, — пишет о. Прост, — какое действие могла эта песня оказывать на людей. И слова, и музыка ошеломляющие. Надо сказать, что некоторые части текста совершенно правильные...» «Знал бы Печерин, — замечает по этому поводу Н. Первухина, — как легко ему удалось ввести отца Проста в революционный соблазн».

Сам Печерин постоянно впадал в различные «соблазны», заставлявшие его то и дело сворачивать с пути, казалось бы, уже избранного раз и навсегда.

Объяснять это можно по-разному; Печерин, которому была до последних дней в высшей степени свойственна самоирония, приводил в качестве объяснения такое, например, обстоятельство, как «русская переимчивость, податливость, умение приноровиться ко всем возможным обстоятельствам: если бы какая-нибудь буря занесла мой челнок на берег Цейлона и я бы нашел там приют в каком-нибудь монастыре буддистов, — я бы так же ревностно исполнял все их правила и постановления...». Это, разумеется, не единственное возможное объяснение, и Н. Первухина приводит и многие другие (потребность в аскезе и в полной отдаче служению высшей идее; поиски убежища от «общественной грязи»), не выдвигая ни одно из них как окончательное. И это совершенно правильно, потому что к удивительным особенностям печеринской личности, его артистической натуры, которая осталась таковой, даже когда он был монахом и священником, относится способность постоянно изменяться. Эта способность к переменам, как это ни парадоксально, не покинула Печерина даже после смерти: в 1991 году, как выясняется из книги Первухиной, представители ордена редемптористов (из которого Печерин когда-то вышел по собственному желанию и в который его по прошествии нескольких лет, когда он захотел вернуться, назад не приняли) вдруг решили исправить давно совершенную ошибку и посмертно возвратили отца Печерина в ряды своих членов, перенеся его останки со старого тенистого Гласневинского кладбища в Дублине (где, впрочем, осталась надгробная плита над пустой могилой) на новое кладбище в дублинском пригороде Дин Лири — «залитую цементом гладкую площадку без единого дерева или цветка». Провидение, пишет Н. Первухина, сыграло с Печериным последнюю шутку, дав ему не только две жизни (в России и на Западе), но и две могилы.

Уважающий себя рецензент должен указывать не только на достоинства книги, но и на ее недостатки; работ без недочетов не бывает, и умолчание о них свидетельствует либо о невнимательности, либо о недобросовестности пишущего отзыв. Разумеется, есть мелкие «блохи» и в книге Н. Первухиной: например, она напрасно доверилась последнему публикатору записок Печерина С. Л. Чернову, который выдумал несуществующего французского автора Демонтье, сочинившего «Письма Эмилю о мифологии», тогда как на самом деле этого литератора именовали Демутье (Demoustier), а книга его называлась «Письма к Эмилии...». И роман Д. Н. Бегичева «Семейство Холмских» вряд ли может быть назван историческим. И французский католический проповедник имел фамилию Равиньян, а не Равиньон. И очень любопытно было бы узнать, когда и при каких обстоятельствах Печерин мог переписываться с Петром Борисовичем Козловским, который принадлежал к совершенно иному кругу, а умер как раз в год обращения Печерина в католичество (глухая ссылка на их неопубликованную переписку дана в книге на с. 22, но в дальнейшем эта тема никак не развита).

Однако редко когда окажется столь уместной и отнюдь не дежурной фраза о том, что замеченные недочеты никоим образом не влияют на высокую оценку книги, вполне достойной той незаурядной личности, которой она посвящена.



Источник: "Отечественные записки", №2, 2006,








Рекомендованные материалы


Стенгазета
27.05.2020
Книги

Бога в небе не видал

На первой странице “Первого человека на земле” дети смотрят на небо. Мальчика зовут Юра. Тот самый Юра, который совершил знаменитый виток вокруг Земли 12 апреля 1961 года. Из-за правовых проблем всем известная фамилия главного героя ни разу не упоминается. К тому же, со временем становится понятно - это история не совсем о том Юрии, которого знает каждый житель нашей планеты.

Стенгазета
15.05.2020
Книги

Без сна, любви и солнца

Под детективной интригой отчетливо проступает психологический роман о том, как люди пытаются переработать свое прошлое, — зацикливаясь на нём или отвергая. Именно эта тема превращает крепкий полицейский детектив в сложную психологическую драму о душевных травмах и отношениях дочерей и отцов.