26.07.2006 | Язык
Перевод с неизвестногоСходства между коммуникативными системами животных и человеческим языком гораздо больше, чем можно было думать
У всех народов есть сказки, герои которых чудесным образом обретают способность понимать язык зверей и птиц. Они слагались тогда, когда люди были уверены: у животных есть собственный язык, который можно понять и освоить так же, как язык соседнего народа. Позднее, в цивилизованные времена возобладала иная точка зрения: язык – это уникальная способность разумных существ, обладание им, собственно, и делает человека человеком. Он есть у всех людей и только у них – а значит, никакого «языка животных» не может быть по определению. Однако после того, как в обществе утвердилась идея эволюционного происхождения человека от животных предков, людям пришлось спросить себя: откуда же взялась эта уникальная особенность?
Голос крови
Сообщать что-то, обмениваться информацией с себе подобными – общее и древнейшее свойство живой материи. Бактерии пересылают друг другу плазмиды – своего рода «почтовые вирусы», посредством которых полезные новинки (скажем, ген, дающий устойчивость к антибиотику) быстро становятся достоянием всей колонии. Странные существа миксомицеты значительную часть жизни проводят в одноклеточном состоянии, но в один прекрасный момент сползаются вместе, образуя нечто вроде гриба, – такая координация действий невозможна без системы связи. Самец бабочки-сатурнии за несколько километров не только улавливает специфический запах самки, но и безошибочно определяет направление, откуда он исходит. Свои сигналы есть у коралловых полипов, жуков-короедов и головастиков. Что уж говорить о млекопитающих и птицах, для которых общение с сородичами – не только повседневное занятие, но часто и необходимое условия нормального развития. Так что на первый взгляд отрицать существование языка животных просто странно.
Однако все не так просто.
Многие сигналы, подаваемые животными, строго говоря, сигналами не являются. Скажем, сам облик зрелой и готовой к спариванию самки служит мощнейшим сигналом для самцов многих видов (включая наш собственный), но ведь самка ничего специально не делает – она просто так выглядит.
Ткани многих рыб содержат «феромон тревоги» – вещество, которое попадает в воду только при разрыве клеток и служит сигналом тревоги для остальных членов стаи. Можно считать, что его подает хищник, напавший на рыбу, – но уж никак не сама рыба, которая всячески старалась избежать этого коммуникативного акта.
Отделить подобные непроизвольные сигналы от «настоящих» – т. е. действий, целенаправленно адресованных сородичу, – не так-то просто. Скажем, кот, вступая в драку с соперником, прижимает уши к голове – что уменьшает эффективность действий противника. Но прижатые уши – это еще и непременный элемент выражения ярости, который кот при случае адресует и хозяину, хотя тот уж точно не станет драть его когтями. Многие птицы, увидев хищника, издают сигнал тревоги – короткий, резкий звук, часто сходный у неродственных видов. Что это – предупреждение сородичам? Или просто непроизвольное выражение испуга или удивления? Но некоторые пернатые скандалисты – сойки, сороки, синицы и т. д. – услышав такой позыв, летят не прочь, а туда, откуда он доносится. И потом преследуют хищника, действуя ему на нервы. Трудно отделаться от впечатления, что сигнал адресован не сородичам, а именно врагу.
А вот совсем парадоксальная ситуация: самец-зяблик вторгается на участок другого самца. Оповещать законного владельца о своем присутствии вовсе не в его интересах – тот непременно нападет на незваного гостя. Но он не может этого не делать – гормональная буря в его крови заставляет его каждые полминуты оглашать пространство звонкой песней, оповещающей всех о его видовой и половой принадлежности. Так можно ли его песню хоть в каком-то смысле считать проявлением некого языка – или она такой же побочный продукт жизнедеятельности, как дыхание или шум крыльев?
В 1950-е годы американский лингвист Чарльз Хоккетт попытался сформулировать, какими признаками должна обладать коммуникативная система, чтобы ее можно было признать языком. Список этот менялся, уточнялся, некоторые качества разделялись на более частные. Мы ограничимся теми, которые оказались критичными для разграничения человеческого языка и сигнальных систем животных.
Язык, если он язык, должен обладать формой и содержанием (их относительная независимость друг от друга делает возможным существование синонимов – непохожих слов с одинаковым значением и омонимов – одинаково звучащих слов с разным смыслом). Форма его элементов – слов – в общем случае не должна явно походить на то, что они обозначают (в человеческих языках это требование нарушают звукоподражательные слова – «кукарекать», «мяукать» и т. д., но подавляющее большинство слов никак не связано со свойствами обозначаемых ими элементов реального мира). Но понимание этих слов не должно быть и врожденнным – языку надо учиться, он передается из поколения в поколение помимо генов. Язык предполагает взаимозаменяемость участников общения – всякий, кто его понимает, может и сам на нем говорить и наоборот. Наконец, язык должен обладать перемещаемостью (уметь сообщать о том, что в данный момент не ощущается «собеседниками»), а также открытостью и продуктивностью – уметь описывать неограниченное множество предметов и явлений и порождать при необходимости новые элементы – слова или словосочетания.
Пафюмерия против лингвистики
Если приложить критерии Хоккетта к сигналам животных, то границы пройдут довольно причудливо. Все, что животное сообщает«всем своим видом», исключается сразу – в таких сообщениях невозможно разграничить форму и содержание. Критерию взаимозаменяемости не соответствуют брачный наряд самца, его позы ухаживания и призывные крики – самка, которой все это адресовано, прекрасно понимает смысл таких сообщений, но не смогла бы их повторить, даже если бы ей припала такая блажь. Впрочем, «любовный язык» не может считаться языком еще и потому, что он обычно понятен без обучения. Кстати, приложение критерия «неврожденности» к песням птиц несколько затруднено: у одних птиц видовая песня наследуется и не требует никакого обучения, другие без обучения вовсе не могут ничего спеть, а у третьих наследуется некая мелодическая основа, которую затем каждая птичка, как джазовый саксофонист, украшает и разнообразит элементами, заимствованными у коллег (в том числе и других видов) или сочиненными по ходу дела. Между тем смысл и роль видовой песни во всех трех случаях примерно одни и те же, и говорить, что у канарейки песня – это язык, а у петуха – нет, было бы абсурдом.
Но основные споры развернулись вокруг перемещаемости. Все человеческие языки безусловно ею обладают: мы говорим об отсутствующих предметах так же легко, как и о присутствующих. А вот все сигналы животных сообщают либо о состоянии отправителя («я самый сильный и красивый, я лучше всех, я занял самое лучшее место, я с нетерпением жду вас, милые дамы; а мужики пусть мотают отсюда, а то я за себя не отвечаю!»), либо о том, что он в данный момент видит (слышит, чует): хищнике, пище и т. д. Точнее, это выражают все сигналы, смысл которых исследователям удалось понять. А это значит, что животные могут что-то сообщать и том, чего в данный момент не воспринимают, – но мы не можем связать такие сообщения с их предметом. Однако согласно важнейшему методологическому принципу «бритвы Оккама», если существование того или иного феномена не доказано, мы обязаны считать, что его нет. А доказанных примеров сообщений животных, обладающих свойством перемещаемости, никто привести не мог.
За одним, правда, исключением.
Еще Аристотель писал о том, что пчелы-разведчицы каким-то образом сообщают своим сестрам в улье о местах массового цветения растений. В 20-е годы прошлого века немецкий физиолог Карл фон Фриш попытался выяснить, как они это делают. И получил поразительный ответ: сведения о расположении источника нектара передаются... танцем.
Вернувшаяся из разведки пчела начинает выписывать на сотах круги и восьмерки. Часть этих фигур она проходит, виляя брюшком. Длина такого отрезка прямо пропорциональна расстоянию до заветной цели (если речь идет о кормушке в нескольких метрах от улья, то виляющего пробега нет вообще), а угол между ним и вертикалью – углу между направлениями на источник и на солнце. Причем пчела, прилетевшая в улей через несколько часов после обнаружения богатых угодий, берет поправку на тот путь, который прошло по небу солнце с момента находки до момента танца!
Получалось, что язык пчел обладает свойством перемещаемости: разведчица в темном улье «объясняет» своим сестрам маршрут до цели, которую ни они, ни она не воспринимают. Не удивительно, что гипотеза фон Фриша вызвала споры, затянувшиеся на многие десятилетия и не утихшие даже после того, как открытие языка пчел было в 1973 году удостоверено Нобелевской премией. Оппоненты утверждали, что разведчица своим танцем лишь вызывает в улье возбуждение, необходимое для мобилизации сборщиц, а направление они определяют сами – по запаховому следу, оставленному разведчицей в воздухе при возвращении. Общее число экспериментов с пчелами, поставленных за эти десятилетия, не поддается никакому подсчету – как и число изощренных рассуждений, с помощью которых результаты, вроде бы однозначно подтверждавшие одну теорию, интерпретировались в пользу другой. Российский этолог Евгений Панов (сам, кстати, явно склоняющийся к теории «запахового следа») назвал этот спор «лингвистическо-запаховым противоречием».
Исторический спор решила высокотехнологичная игрушка. В 1990 году датские энтомологи подсадили в улей робота-пчелу – размером чуть больше живой пчелы, способную ползать по сотам, вилять брюшком и жужжать. Меняя параметры своего танца, механическая пчелка исправно отправляла отряды живых сборщиц в любом заданном направлении – хотя сама она при этом не покидала улья и, следовательно, никакой запаховой дорожки в воздухе оставить не могла.
Кстати, саму идею запаховой дорожки оппонентам фон Фриша подсказали муравьи. У этих насекомых тоже есть разведчики, но они бегут по твердой поверхности, оставляя на ней пахучие следы, по которым затем могут двинуться отряды заготовителей. Однако российская исследовательница Жанна Резникова в лабораторных экспериментах с муравьями показала, что даже если исключить запаховый след и не дать разведчикам просто привести собратьев с собой, они все равно как-то ухитряются сообщить заготовителям маршрут. Этот феномен, названный «дистанционным наведением» и однозначно требующий от сигнальной системы свойства перемещаемости, был обнаружен также у дельфинов и шимпанзе.
В научной литературе словосочетание «язык пчел» уже давно употребляется без кавычек. И все же эту замечательную систему передачи информации тоже нельзя назвать языком: обладая перемещаемостью, она не обладает продуктивностью и открытостью.
С ее помощью можно описать источник пищи на любом расстоянии и в любой стороне от улья. Позднее было показано, что тот же механизм работает, когда только что отделившийся от материнской семьи рой выбирает, куда ему лететь, – и пчелы-разведчицы танцуют прямо на поверхности роя, т. е. на спинах своих сестер. Танец-рапорт применяется и в некоторых других ситуациях, но в любом случае он способен передать единственный тип сообщения – координаты цели полета в виде угла по отношению к солнцу и примерного расстояния. Ничего другого на этом языке сказать нельзя – как нельзя и внести в него новые знаки.
Когда горилла заговорила
Если язык – характернейшая черта человека, то, может быть, самые близкие к человеку виды способны хотя бы до какой-то степени овладеть им? Руководствуясь этой простой мыслью, ученые еще в 1920-е годы попытались обучить человекообразных обезьян речи – как с помощью обычных методов дрессировки, так и путем воспитания в человеческой семье (часто – вместе с собственными детьми исследователей). Результаты этих многочисленных, продолжавшихся десятилетиями проектов были двусмысленными: обезьяны прекрасно понимали то, что говорили их воспитатели, но их собственная речь даже в самых успешных проектах не шла дальше считанных слов. Так, орангутан, выращенный американским психологом Уильямом Ферниссом, мог произнести слова «папа» и «кап» (чашка). Спустя много лет умирающий от простуды орангутан просил пить, повторяя: «кап, кап, кап...». Но ничего другого он сказать не мог.
Тем не менее подобные опыты проделывались снова и снова, и в начале 60-х молодые американские зоопсихологи Аллен и Беатрис Гарднеры смотрели научный фильм об одной из так и не заговоривших обезьян – шимпанзе Вики. Вики выучила всего четыре слова и произносила их всякий раз с немалым трудом. но Гарднеры заметили, что каждая такая попытка сопровождалась выразительными движениями рук обезьяны, позволявших понять ее, даже если фильм шел без звука. И у них возникла мысль: а что, если попытаться научить шимпанзе такому человеческому языку, который не требует непосильной для них координации движений губ и языка, – жестовому языку глухонемых?
В 1966 году Гарднеры начали работать с Уошо – годовалой самочкой шимпанзе, обучая ее языку, известному как ASL (American Sign Language) или амслен. К концу третьего года обучения Уошо могла изобразить 85 слов и охотно ими пользовалась. Это не удивило ее воспитателей: начиная эксперимент, они ожидали, что шимпанзе выучит много знаков амслена, будет их вполне правильно применять и, может быть, даже строить из них простые фразы, но вот вопросы, отрицание или разница между фразами, различающимися порядком слов, окажутся для нее непреодолимым барьером. Однако юная шимпанзе перемахнула этот барьер, даже не заметив, что тут была какая-то трудность. Мало того: при встрече с новыми предметами Уошо сама начала давать им двусловные имена, построенные так, как это часто делается в английском языке и еще чаще – в языках типа пиджин-инглиш.
Холодильник она назвала «холод-ящик», лебедя на пруду – «вода-птица», арбуз – «пить-конфета», редиску – «еда-ай-больно». А будучи запертой в клетку и чрезвычайно этим недовольной, просигналила служителю: «Грязный Джек, дай пить!». До этого случая ее собеседники использовали слово «грязный» только в буквальном значении, но обезьяна уловила, что это слово всегда употребляется с неодобрением, – и тут же превратила его в ругательство.
Первые публикации Гарднеров и их сотрудника Роджера Футса вызвали сенсацию – и, конечно же, волну сомнений и критики. Оспорены были буквально все их результаты, начиная от самого факта активного использования обезьяной такого обширного набора знаков. Но главный удар пришелся по интерпретации. «Смысл увиденного понят человеком, а он приписывает эту способность обезьяне», – писал психолог Герберт Террейс, комментируя «составные» высказывания Уошо. Террейс и сам взял на воспитание детеныша шимпанзе, чтобы в строгом эксперименте отделить реальные коммуникативные возможности обезьяны от восторженных интерпретаций. Исходная позиция самого Террейса выразилась в кличке его питомца – Ним Чимпски, явно отсылающей к имени Ноама Хомского (в английском прочтении «Чомски»), живого классика лингвистики и убежденного сторонника того, что язык присущ и доступен только человеку. Террейс предполагал, что успехи Уошо – результат интенсивной дрессировки, если же обезьяну не натаскивать, она никогда не овладеет языком. По условиям его эксперимента люди должны были «называть» предметы и действия жестами, но никак не побуждать обезьяну их повторять. Однако Ним Чимпски опроверг Ноама Чомски: он не только сам выучил ряд знаков путем подражания, но с какого-то момента начал приставать к воспитателям с вопросами «А это как называется?». Окончательные выводы Террейса остаются гораздо более осторожными, чем у Гарднеров, но он прямо признает, что вынужден был радикально пересмотреть свои первоначальные взгляды.
Разумеется, новые методические возможности использовал не только Террейс и вообще не только скептики.
За прошедшие с начала работы Гарднеров 40 лет в мире многие десятки обезьян – шимпанзе, бонобо, горилл, орангутанов – прошли обучение тем или иным знаковым системам. Одних учили амслену, других – языку условных символов (роль которых выполняли абстрактные пластиковые фигурки или иконки на экране компьютера), нисколько не похожих на то, что они обозначают, в некоторых случаях обезьян учили обеим системам.
В одних проектах подопытные росли в семьях ученых как родные дети, в других исследователи относились к обезьянам только как к лабораторным животным, намеренно исключая всякие эмоциональные контакты; были и такие, где группы обезьян жили собственным автономным сообществом, а люди приходили к ним для общения и работы.
Чем больше было исследований, тем призрачнее становилась качественная грань между речевым поведением обезьян и человека. Да, обезьяньи высказывания просты – обычно в них от двух до пяти слов, – а словарный запас небогат. Самые продвинутые активно используют 400 – 500 слов, хотя понимают гораздо больше (впрочем, в пиджин-инглише всего около 600 самостоятельных, несоставных слов – и это полноценный человеческий язык, на котором выходят газеты и вещают радиостанции). Но этого им хватает, чтобы ругаться, шутить, фантазировать, спорить, учить друг друга этому языку и говорить друг с другом на нем. Уошо, став взрослой, «усыновила» детеныша по кличке Лулис (у шимпанзе и бонобо приемные дети – обычное дело). Под ее руководством он усвоил около 50 слов, и ученые неоднократно видели, как Уошо поправляет ему жесты, добиваясь более четкого «произношения».
Другой звездой обезьяньей словесности стал молодой бонобо Кэнзи, выучивший язык случайно: знакам учили его приемную мать Матату, а Кэнзи вертелся рядом, и на него никто не обращал внимания, пока он вдруг не начал отвечать исследователям вместо матери. (Матата так толком и не освоила язык, и позднее Кэнзи и ее родная дочь Панбониша не раз выступали при ней переводчиками.)
Вот Кэнзи больно ущипнул собаку, ожидавшую ласки (бонобо и шимпанзе вообще не любят собак). «Плохо!» – упрекают его воспитатели. «Нет, хорошо!» – насупившись, возражает Кэнзи.
Панбониша на прогулке с воспитателем увидела какие-то следы. «Следы собаки! – Нет, это белка. – Нет, собака! – Здесь нет собак. – Нет. Я знаю, что здесь их много. Мне рассказали другие обезьяны».
Уошо, обидевшаяся за что-то на Роджера Футса, сигналит ему «Роджер, поди сюда!». Футс, не думая худого, подходит, и Уошо от души отвешивает ему пинка.
Другой вопитаннице Футса, шимпанзе Люси, нравилось, чтобы он ее щекотал, и она нередко просила его «Роджер щекотать Люси!». Однажды он ответил ей «Люси щекотать Роджер!». «Роджер щекотать Люси?» – переспросила удивленная обезьяна и, получив в ответ «Нет, Люси щекотать Роджер!», принялась его щекотать.
Тот же Футс ухитрился обучить шимпанзе Элли амслену, не показывая предметов, которые должен означать тот или иной жест, а называя их по-английски – как уже говорилось, обезьяны хорошо понимают человеческую речь, но не могут ее воспроизвести. Видя или прося ложку, Элли делал знак, которому его учили, произнося «spoon», но не показывая никакой ложки.
Горилла Коко заявляет своей воспитательнице Френсис Паттерсон, что она, Коко, хорошая птичка и умеет летать. «Коко, это понарошку?» – переспрашивает ошеломленная Френсис. «Да, понарошку!» – сознается Коко, довольная произведенным впечатлением. В другой раз Коко, большая любительница животных, грустно сказала об умершем котенке, что «он ушел туда, откуда не возвращаются».
Эти и подобные им эпизоды никак нельзя было истолковать в терминах «подражания», «дрессировки», «инструментального рефлекса». Конечно, доказать, что обезьяна намеренно шутит или сочиняет, практически невозможно. Но огромный массив наблюдений за говорящими обезьянами доказывал, что используемая ими система коммуникации обладает всеми признаками настоящего языка. Для «качественной грани» между человеком и животными осталась последняя черта: животные могут освоить настоящий язык, но не могут его создать. Ведь всех говорящих обезьян языку научил человек.
Вопрос без ответа
Здесь, однако, есть одна странность: у человека способность говорить и понимать язык жестко (пожалуй, более жестко, чем какая-либо другая психическая функция) привязаны к строго определенным участкам мозга. Причем правильно созреть, «сложиться» эти структуры могут только в том случае, если в период их созревания человек слышит (или ощущает каким-либо иным образом) человеческую речь. Если человек в детстве выучил один язык, он потом может выучить и другой, причем в любом возрасте. Но если он лет до шести не встретился ни с одним человеческим языком, он уже не научится ему никогда – что и доказывают трагические истории всевозможных «маугли».
Успешное освоение обезьянами языка позволяет предположить, что в их мозгу есть эти (или аналогичные) структуры. Спрашивается, чем же они были заняты с незапамятных времен и до того момента, как Гарднеры взяли к себе маленькую Уошо?
Самое, наверное, поразительное в истории изучения языкового поведения обезьян – это то, насколько мало места в ней занимает вопрос об их естественных коммуникациях. Во многих публикациях он не обсуждается вовсе. В других авторы (не только скептики, защищающие качественное отличие человека от животных, но и энтузиасты) ограничиваются коротким и голословным заявлением, что, мол, понятно, что в природе у обезьян ничего подобного нет. Третьи осторожно говорят, что о «естественных языках» животных мы практически ничего не знаем, и указывают на почти непреодолимые трудности расшифровки этих «языков» в природных условиях.
Конкретные же сведения о том, что могут сообщить друг другу хотя бы те же шимпанзе без помощи придуманных человеком знаковых систем, крайне скудны. Так, группа российских ученых во главе с Леонидом Фирсовым, изучая полувольную стаю шимпанзе (обезьян выпускали на лето на безлюдный остров в Псковской области), обнаружила, что запертая в клетке обезьяна, на глазах которой на поляне прятали лакомство, способна сообщить своим сородичам, где оно лежит. (Правда, только в том случае, если ее социальный ранг в стае достаточно высок – иначе собратья просто не обращают внимания на ее указания.) Но при этом исследователи не выяснили (и, похоже, не пытались выяснить), каким образом щимпанзе это делают. С другой стороны, крупнейший знаток жизни шимпанзе в естественных условиях Джейн Гудолл описывает пример коммуникативного бессилия: самка, чьего детеныша пыталась съесть другая самка из того же стада (у шимпанзе изредка встречается каннибализм, причем именно у самок – в отношении чужих детенышей), при встрече с каннибалкой выказывает сильное возбуждение, призывает себе в помощь дружественных к ней самцов, но так и не может объяснить им, в чем дело. В результате ведьма остается в стае и продолжает угрожать чужим детям.
Видимо, вопрос о свойствах и возможностях естественных коммуникативных систем животных может быть решен только в новых исследованиях. Буквально в последние месяцы опубликован целый ряд таких работ, выполненных на разных видах. Например, про больших белоносых мартышек из Западной Африки давно было известно, что у них есть два разных сигнала тревоги – «пью!» (означающий примерно «атас, леопард!») и «хак!» («орел летит!»). (Разные сигналы нужны потому, что тактика спасения мартышек от этих хищников совершенно различна.) Но только что ученые из британского университета Сент-Эндрю опубликовали данные о том, что фраза из чередующихся сложным образом этих двух слогов не связана ни с какой тревогой, а означает примерно «все встали и пошли». Несколько раньше сотрудники того же университета Сент-Эндрю обнаружили, что дельфины-бутылконосы, видимо, обладают чем-то вроде индивидуальных позывных (т. е. имен) и могут обращаться друг к другу персонально. В апреле ученые из Калифорнийского университета в Сан-Диего сообщили, что скворцы различают грамматические конструкции (отличают простое предложение от сложного), а в ноябре группа зоологов из университета Манитобы (Канада) обнародовала целый словарь языка сусликов Ричардсона, состоящего из свистов, щебетов и щелчков различной частоты и громкости. Ученые особо выделили сигнал «чак!», добавление которого в определенных местах сообщения меняет его эмоциональную окраску или даже смысл (подобно эмоционально-разговорному «блин!»).
Разумеется, все это не значит, что система коммуникации этих существ тождественна человеческому языку или обладает такими же возможностями. Но сходства между ними явно больше, чем мы могли думать до недавнего времени.
Вообще впечатление такое, что особенностью человека и открытием для обезьян стала дискретность языка – возможность разбить его на отдельные знаки и дальше комбинировать их. Все истории обучения показывают, что трудно научить первым знакам, а как только десяток усвоен – начинается взрыв энтузиазма и в учебе, и в говорении. Обезьяна обнаруживает, что это потрясающая бесконечная игрушка: сочетая эти знаки, она может называть все, что видит или чувствует. Такой классной штуки ей еще никто никогда не дарил! Поэтому они учат ей своих детей, поэтому же общаются ею друг с другом (вдвоем-то играть интереснее!) и т. д. Т. е. дело именно в членораздельности языка – о чем вообще никто не говорит.
Эти речевые конструкции принято третировать как «неприличные», но если их сопоставить с некоторыми конструкциями из навязываемой нынче официальной риторики, такими, например, как «духовные скрепы» или «традиционные ценности», то нетрудно заметить, что на таком фоне это «неприличие» выглядит как образчик благопристойности, осмысленности и даже некоторой респектабельности.
Одни комментаторы, ориентированные спортивно-патриотически, не скрывали ликования: мол, теперь наши женские сборные запросто возьмут все медали во всех дисциплинах, и никакой допинг-контроль им не страшен! (Как известно, мужские стероидные гормоны и их производные – один из самых популярных классов допинг-препаратов в современном большом спорте.) Другие озабоченно выясняли, интересовались ли ученые воздействием мата на мужской организм?