Часто приходится слышать: ну хорошо, допустим, все теоретические положения и практические рекомендации «мичуринской биологии» были сплошным заблуждением, безграмотностью и жульничеством. Но ведь господство Лысенко продолжалось чуть дольше полутора десятилетий (да и то к концу было уже не безраздельным), а со времени его падения прошло более полувека. Почему же с тех пор советская биология, фундаментальная и прикладная, не смогла наверстать упущенное? Где же наши высокопродуктивные сорта и породы, где Нобелевские премии?
На это можно было бы ответить, что, мол, всякий может превратить аквариум в уху, но только чудотворец – уху в аквариум с живыми рыбами. И что, например, в Германии господство нацистов продолжалось всего 12 лет, да и степень насилия над наукой (по крайней мере, в естествознании) была куда меньшей. Однако несмотря на огромные и достаточно грамотные усилия государства и общества послевоенной Германии немецкая наука так и не вернула себе то место в мире, которое она занимала до периода нацизма.
Сказать так можно, и это будет правдой – но в то же время уходом от настоящего ответа. У нас дело было не только и не столько в этом.
Цирк сгорел, но клоуны остались
Как известно, в 1948 году, после того, как генетика была заклеймлена и осуждена, генетиков и тех, кто имел мужество вступиться за опальную науку (как, например, ректор Тимирязевской академии, крупный экономист-аграрий Василий Немчинов), выкидывали с руководящих – от завлаба и выше – должностей, даже если они приносили унизительные «покаяния» – должности были нужны для сподвижников «народного академика». Менее известно, что после падения Лысенко ничего сопоставимого по масштабам не произошло: большинство лысенковцев осталось на прежних должностях. Даже в головном биологическом вузе страны – на биолого-почвенном факультете МГУ избавление от лысенковских кадров было «точечным» и половинчатым. Уволили совсем уж одиозного лысенковца Александра Студитского (автора печально знаменитой статьи «Мухолюбы-человеконенавистники»), захватившего в ходе лысенковских чисток кафедру цитологии, и Федора Дворянкина – заведующего кафедрой дарвинизма. Дворянкин, впрочем, остался профессором этой кафедры – несмотря на то, что так и не защитил даже кандидатской диссертации. (Для сравнения: в 1948-м эта кафедра пережила полный локаут – вместе с ее заведующим, выдающимся эволюционистом Иваном Шмальгаузеном были уволены
все ее сотрудники.) А вот кафедру
генетики аж до 1980 года продолжал возглавлять Всеволод Столетов – один из ближайших помощников Лысенко по ВАСХНИЛ, а затем Институту генетики (и между прочим – автор печатного доноса на Николая Тулайкова, за которым непосредственно последовали арест и гибель ученого). Впрочем, заведование кафедрой было для него работой по совместительству: еще несколько лет Всеволод Николаевич оставался министром высшего и среднего специального образования РСФСР, а в 1971 году пересел в кресло президента Академии педагогических наук. Что же касается менее заметных фигур, то последние сотрудники «лысенковского призыва» покинули факультет только в 1990-х.
Я так подробно остановился на ситуации на биофаке МГУ, поскольку этот факультет был в ту пору своего рода флагманом возврата к здравому смыслу: на нем еще с конца 1950-х открыто преподавалась классическая генетика, а после падения Лысенко декан Николай Наумов начал последовательную «делысенкизацию» факультета (встречая полное понимание и поддержку ректора университета Ивана Петровского). Но даже в таких условиях избавление от кадрового наследия лысенковщины не удалось завершить. В большинстве же биологических вузов и академических институтов руководство было настроено не столь решительно, и персонажи, вынесенные на руководящие посты погромом 1948 года, так и остались на них до естественного вымирания. Максимум, что от них требовалось для сохранения своего положения – это ритуальное признание генетики. На своих лекциях и в учебниках они говорили все когда-то крамольные слова – «ген», «хромосома», «аллель» и т. д. Со временем эти «крупные ученые» (по крайней мере, некоторые из них) даже более-менее усвоили значение этих терминов и основные теоретические положения классической генетики – хотя часто при этом так до конца и не поверили в них. Но вот научная методология – репрезентативность выборки, планирование эксперимента, требования к контрольным сериям, статистическая обработка полученных результатов и тому подобные стороны научной работы – так и осталась для них китайской грамотой. В лучшем случае они приучились проделывать все эти операции или чаще – поручать это аспирантам и молодым сотрудникам, которые уже умели это делать (в некоторых местах для этой работы брали специальных сотрудников – часто без базового биологического образования). Но смысл всей этой деятельности так и остался им неизвестен.
Ржавые теплицы ВАСХНИЛ
Еще хуже ситуация была в ведомственных институтах – особенно тех, что входили в систему ВАСХНИЛ. Если в вузах и академических институтах даже после 1948 года оставалось значительное число сотрудников, имевших представление о нормальной биологии и знавших цену лысенковским «теориям», то в институтах ВАСХНИЛ искоренение и фальсификация науки началось уже с конца 1930-х, когда Лысенко стал президентом этой академии. В 1948-м было покончено с теми учеными, от которых не удалось избавиться в предыдущее десятилетие. Новым вольнодумцам взяться было, казалось бы, неоткуда: во всех сельскохозяйственных вузах, а затем и вообще во всех вузах СССР преподавалась только «мичуринская биология», и вновь приходившие в институты молодые специалисты умели работать только ее методами.
Однако в середине 50-х годов ситуация как будто начала меняться. Уже в 1953 году разразился скандал вокруг Геворга Бошьяна и якобы открытого им превращения бактерий в вирусы и наоборот. Тогда же начался закат другого, еще более важного сателлита Лысенко – Ольги Лепешинской: ее «теория» возникновения клеток из неклеточного вещества все еще излагалась в учебниках, но в профессиональной литературе и на научных форумах ее уже открыто критиковали, приводя опровергающие ее экспериментальные данные. Вслед за вассалами иммунитета от публичной критики лишился и сам Лысенко: сначала в специальных изданиях («Ботанический журнал» начал критику лысенковской «теории» видообразования еще при жизни Сталина), а затем и в «большой» прессе стали появляться резко антилысенковские публикации. В Московском обществе испытателей природы регулярно проходили доклады по генетике, а на семинаре Игоря Тамма в Физическом институте обсуждали новости рождавшейся как раз в эти годы молекулярной биологии. Административно-аппаратные возможности Лысенко слабели на глазах – что наглядно выразилось в его уходе в 1956 году с поста президента ВАСХНИЛ.
Никакой официальной реабилитации генетики, а тем более – осуждения «мичуринской биологии» в эти годы так и не произошло, но академическая наука стала явочным порядком ускользать из-под контроля лысенковцев. Появились своего рода «освобожденные районы» или «зоны, свободные от лысенковщины»: Новосибирский академгородок, Институт биологии Уральского филиала АН ССР в Свердловске, целый ряд лабораторий, отделов и даже институтов в физических научных центрах, связанных с «атомным проектом». Как уже было сказано выше, в Московском университете (а затем и в некоторых других вузах) опальную науку начали преподавать студентам.
В такой атмосфере и в сельскохозяйственной науке началось некоторое брожение умов. Кто-то решил, что звезда Лысенко уже явно клонится к закату, и надо срочно делать ставки на другую масть. Кто-то не хотел отставать от моды – причастность к «новой биологии» стала таким же знаком элитарности, как заграничный костюм. Но главное – в институтах и лабораториях к этому времени подросла научная молодежь уже «лысенковского призыва». Искренне веря в «мичуринскую биологию» (поскольку про всякую другую они знали только, что она ложна и реакционна), они честно пытались следовать ее теориям в своей работе – и, естественно, упирались в то, что эти теории не работают. Что их можно бойко излагать в устных и печатных текстах, но сделать что-либо с урожайностью, удоями, привесами и длиной волокна с их помощью нельзя. Более циничные обучались у старших товарищей искусству фабрикации нужных результатов и включались в индустрию тотального вранья. Но среди молодых «агробиологов» было немало и таких, кто искренне хотел разобраться в причинах неудач. И рано или поздно начинал сомневаться в правоте учения Лысенко и неправоте его противников. Тем более, что полулегальное возрождение генетики в фундаментальной науке наводило на такие мысли.
Так или иначе, к концу 1950-х некоторые сотрудники сельскохозяйственных НИИ начал понемногу вводить в свои работы генетические представления (а то и высказывать в статьях открытое несогласие с «великими идеями» и методами работы «народного академика» – как, например, сотрудник «родного» для Лысенко Одесского селекционно-генетического института Андрей Федоров). Но в августе 1961 года Лысенко неожиданно снова стал президентом ВАСХНИЛ. Правда, уже в апреле следующего года его вновь сняли, но позволили передать должность своему ставленнику – Михаилу Ольшанскому. Главным результатом этого последнего приступа лысенковщины стала новая жесткая чистка учреждений системы ВАСХНИЛ (институты АН СССР и университеты были для Лысенко уже недосягаемы) от «отступников». Зато те, кто сохранил верность знаменам и никакой генетикой не соблазнился, – то есть фанатики, готовые игнорировать любые факты, и те, кто успешно освоил искусство мухлежа в отчетах и публикациях, – естественно, пошли на повышение. В результате к моменту окончательного падения «мичуринской биологии» на рубеже 1964-65 годов советская аграрная наука оказалась практически полностью укомплектованной стойкими лысенковцами двойной очистки.
Такой кадровый состав обеспечил воспроизводство имитации научной деятельности на десятилетия вперед. И дело было даже не в том, что эти кадры продолжали исповедовать лысенковские теории и строить свою работу на их основе – хотя такое тоже случалось. Так, например, в системе ВНИИ птицеводства, а затем в Ленинградском ветеринарном институте долгие годы существовала лаборатория
гемогибридизации, занимавшаяся «выведением» новых пород кур и цесарок путем многократных переливаний крови от одной породы другой. По мнению мичуринских птицеводов, такая процедура должна была привести к появлению у птиц-реципиентов потомства со смешанными породными признаками (хотя отсутствие влияния переливания крови на наследуемые признаки доказал еще Френсис Гальтон в 1870-х годах). Лаборатория работала, сдавала отчеты, сообщала об успешном выведении «гибридных» пород; ее сотрудники защищали диссертации – пока в 1981 (!) году руководство ЛВИ не решилось, наконец, закрыть скандальную тематику, а сам коллектив реорганизовать в
проблемную лабораторию ветеринарной генетики.
Но столь долгое существование реликтового очага открытой лысенковщины – скорее курьез. Подавляющее большинство «агробиологов» с готовностью или сквозь зубы, но генетику все-таки признало – по крайней мере на словах. Но ведь наука – не европейская армия XVIII века, где иноземному офицеру достаточно принять новую присягу – и он уже полноправный воин нового государя и может выступать в поход под его знаменами. Мало «признать» генетику, мало выучить и правильно употреблять ее термины, мало даже понять суть составляющих ее концепций. Как уже говорилось, нужно было еще научиться работать в ней. И если в институтах «большой» академии экс-лысенковцы соседствовали с настоящими учеными (что с одной стороны создавало стимул для освоения научных методов, а с другой – давало возможность консультироваться по тем вопросам, в которых «мичуринцы» не ориентировались), то в учреждениях ВАСХНИЛ «агробиологи» были фактически предоставлены сами себе. Положение усугублялось еще и отсутствием доступной литературы по специальности: иностранными языками большинство лысенковцев не владело (да и выбор зарубежных изданий в библиотеках их институтов был довольно скудным и в значительной мере случайным), а по-русски читать было практически нечего. Да и много ли поймет в текущей научной периодике человек, не владеющий самим понятийным аппаратом современной науки? Нужны были учебники по частной генетике культурных растений и домашних животных, нужны были методические пособия – а их не было и взяться им было неоткуда.
Нельзя сказать, чтобы новое руководство ВАСХНИЛ во главе с президентом Павлом Лобановым не пыталось ничего сделать. В 1970 году при президиуме академии была создана специализированная лаборатория молекулярной биологии и генетики, возглавить которую пригласили крупного генетика и непримиримого противника лысенковщины Валерия Сойфера. По инициативе Сойфера была разработана программа прикладных генетических и молекулярно-биологических исследований, утвержденная правительством и получившая солидное финансирование. В институты ВАСХНИЛ завозили современное оборудование и принимали на работу выпускников академических вузов, владевших методами современной научной работы. Однако, как свидетельствует сам Сойфер, «через четыре года выяснилось, что, например, из закупленных более сотни голландских теплиц с автоматикой не установлено и трети, и у оставшихся бесхозными теплиц металлические части, проржавев, пришли в негодность, что большинство американских ультрацентрифуг, японских спектрофотометров, шведских установок для разделения веществ и им подобных приборов не используются».
Оказалось, что ни закупка современного оборудования, ни прием на работу некоторого числа квалифицированных специалистов не может изменить той специфической субкультуры имитации научной работы, которая сложилась в этих учреждениях за десятилетия лысенковщины. И что самое худшее, эта субкультура оказалась способной к самовоспроизведению: несмотря на призыв варягов-молекулярщиков в первые послелысенковские годы основная масса новых кадров для сельскохозяйственных НИИ приходила в них из сельскохозяйственных же вузов (а аспирантуру часто проходила уже в самих НИИ). Где их еще долгие десятилетия учили и отбирали динозавры «мичуринской биологии»...
Разумеется, и в этих условиях кое-кто находил возможности самостоятельно разобраться, что к чему, освоить необходимые умения и в итоге грамотно и плодотворно работать в избранной для себя области. С другой стороны, было бы нечестно списывать неэффективность советской сельскохозяйственной науки на одно лишь тяжкое наследие лысенковщины. Но разговор о том, почему вообще вся советская наука – и прежде всего прикладная – в 1960-х – 1980-х годах неуклонно снижала свою эффективность, а то, что ей все-таки удавалось создать, не находило широкого применения в народном хозяйстве, увел бы нас слишком далеко от темы. Поэтому ограничимся напоминанием, что в автомобильной и легкой промышленности, приборостроении, электронике никогда не было ничего подобного лысенковщине – однако состояние и эволюция этих отраслей (и особенно – научно-прикладных и конструкторских работ в них) в последние советские десятилетия мало чем отличались от состояния и эволюции аграрного сектора и его науки. Но все-таки даже в самом застойном НИИ или КБ, связанном, допустим, с автопромом, мы вряд ли нашли бы «ученого», незнакомого с основами механики или отрицающего их (1). А вот в наших сельскохозяйственных институтах и сегодня, по прошествии более чем полувека после падения Лысенко, можно встретить сотрудников (в том числе с кандидатскими и докторскими степенями), совершенно невежественных в элементарных вопросах генетики, молекулярной биологии, теории эволюции. А порой – и открытых сторонников Лысенко.
Химеры нового поколения
Нельзя не сказать еще об одном последствии лысенковщины – косвенном и почти незаметном. У советской фундаментальной биологии было украдено не просто сколько-то лет – у нее украли как раз те годы, когда в мировой биологии прошло масштабное инструментально-методическое перевооружение. В конце 40-х – начале 50-х очень многие серьезные научные открытия можно было сделать «на коленке», на лабораторном столе с сотней пробирок с дрозофилами, используя оборудование не сложнее обычного микроскопа. Но к середине 60-х все эти открытия уже были сделаны – разумеется, за пределами СССР. Чтобы делать работы, представляющие интерес для мировой науки, нужно было осваивать современные методы (а это невозможно было сделать, просто читая журналы, для этого нужны были стажировки в ведущих лабораториях мира) и иметь современное оборудование. В СССР оно не производилось, его можно было только приобрести за рубежом. Для этого требовалась валюта, дать которую могло только высшее руководство страны. И если отраслевая наука могла рассчитывать на серьезные валютные вливания под обещания в обозримые сроки резко поднять производительность сельского хозяйства (которое все послесталинские десятилетия было хронической головной болью советского руководства), то что могла обещать наука фундаментальная?
Больнее всего это ударило по тем молодым ученым, которые еще на рубеже 50-х – 60-х впитали основные идеи генетики и молекулярной биологии, кто с жадностью ловил вести о разворачивающейся за рубежом революции в биологии и был уверен, что мог бы и сам принять достойное участие в последнем (как тогда казалось) штурме загадки жизни – вот только бы развеялся тяготевший над страной лысенковский морок. Но когда Лысенко был лишен власти, а генетика реабилитирована, оказалось, что поезд ушел: на той материальной базе, которая досталась им в наследство, о науке мирового уровня нечего и думать.
Дальнейшая научная жизнь многих из них прошла в отчаянных попытках догнать-таки этот поезд – хоть на метле, хоть на пушечном ядре. Упомяну только один сюжет. В 1972 году СССР в числе 22 стран-инициаторов подписал конвенцию о запрещении биологического оружия. И в том же году в стране стартовал проект «Фермент» – самая масштабная во всей мировой истории программа разработки и производства биологического оружия. Инициатором этого бессмысленного и беззаконного проекта стал не какой-нибудь выживший из ума кремлевский старец или не по разуму воинственный генерал, а 38-летний академик-биохимик Юрий Овчинников, не имевший до того прямого отношения ни к военной, ни к гражданской микробиологии.
О мотивах, толкнувших блестящего ученого на эту безумную авантюру, можно, конечно, судить только предположительно – Овчинников умер в 1988-м, не оставив ни мемуаров, ни исповедей. Но из свидетельств непосредственных участников этого проекта вырисовывается картина, удивительно напоминающая известный сюжет про Насреддина, эмира и ишака. Дескать, пусть нам дадут возможность создать лаборатории, не уступающие лучшим западным, а когда они у нас будут, мы уж найдем, чем отчитаться. Не суперзаразой, так фундаментальными открытиями – которые мы наверняка сделаем в этих лабораториях. С Нобелевских лауреатов никто не спросит, почему они так и не создали чудо-оружие, позволяющее одним махом вырваться вперед в гонке вооружений. Тем более, что какие-то «опытные образцы» для показа начальству изготовить всегда можно, до боевого же применения этого арсенала дело, надо надеяться, не дойдет никогда. А уж коли дойдет – спросить за его неэффективность будет уже некому и не с кого. Столь беспроигрышной схеме – обещать нечто крайне соблазнительное для начальства, но фактически гарантированное от проверки на практике – позавидовал бы, пожалуй, и сам Лысенко.
Но создать огромную биотехнологическую корпорацию под разработку биооружия, не ведя никаких работ с особо опасными возбудителями, было, разумеется, невозможно. Затея Овчинникова привела к тому, что в 1970-80-х годах с культурами потенциально смертоносных патогенов работали тысячи людей более чем в полусотне учреждений разной ведомственной принадлежности. И весной 1979 года случилось то, что рано или поздно должно было случиться: ошибка персонала военно-биологической лаборатории военного городка Свердловск-19 привела к выбросу в атмосферу облака спор сибирской язвы. Результатом чего стала вспышка острой сибиреязвенной пневмонии, приведшей к смерти 64 (а по некоторым сведениям – около сотни) ничего не подозревавших жителей Свердловска. Впрочем, работ по проекту «Фермент» этот инцидент не остановил.
Программа разработки биооружия – не единственный (хотя, вероятно, самый крупный и зловещий) подобный прожект Юрия Овчинникова, а сам он – не единственный представитель первого послелысенковского поколения советских биологов, пытавшийся подобным образом обеспечить себе возможность заниматься наукой на адекватном уровне – хотя, пожалуй, наиболее преуспевший в этом. Но оставим остальные сюжеты такого рода будущим историкам советской биологии. (Я давно мечтаю, чтобы какой-нибудь мой молодой коллега – дерзкий, амбициозный, разбирающийся в предмете – написал книгу об этом поколении советских биологов, об их надеждах, иллюзиях и соблазнах. Очень была бы поучительная книжка, смешная и горькая.) Отметим только, что они не привели к желаемому результату. Крупные открытия в области молекулярной и клеточной биологии в СССР если и случались, то не в созданных под такие проекты привилегированных научных центрах, а совсем в других местах. И, увы, часто оставались неизвестными мировой науке и переоткрывались позже зарубежными учеными – как, например, теломерный механизм ограничения клеточных делений, теоретически предсказанный в 1971 году Алексеем Оловниковым, или универсальные (тоттипотентные) стволовые клетки, открытые во второй половине 1960-х Адександром Фриденштейном и его сотрудниками.
Впрочем, это, как говорится, уже совсем другая история. Трудно сказать, насколько хроническое отставание советской фундаментальной биологии от мировой в 1960-х – 1980-х годах было отдаленным последствием лысенковщины, а насколько – проявлением тех же врожденных пороков в организации науки в СССР, которые если и не породили лысенковщину, то во всяком случае сделали науку беззащитной перед ней. И уж вовсе смешно было бы обвинять Лысенко в свердловской трагедии или в неспособности позднесоветской науки довести до сведения мирового научного сообщества свои реальные достижения. И все же, сравнивая судьбу советской генетики, молекулярной биологии, цитологии с судьбой других дисциплин, страдавших от тех же общих пороков, но не испытавших ига Лысенко, трудно отделаться от мысли, что лысенковщина не кончилась в 1964 году. Ее последствия в советской биологии остались непреодоленными до самого конца СССР, а в ряде аспектов не преодолены и до сих пор.
(1) Впрочем, в 1970-х – 80-х годах в советских технических центрах сложилась целая неформальная субкультура разработчиков инерциоидов – движителей, принцип действия которых прямо противоречит закону сохранения импульса, одному из фундаментальных законов классической механики. По инициативе директора НИИ космических систем генерала Валерия Меньшикова одно из таких устройств было установлено на запущенном в 2008 году спутнике «Юбилейный» для испытаний в условиях невесомости.
Источник:
«Знание – сила», №8, 2018,,