03.10.2011 | Япония без вранья
Несинхронный переводПо бедности мне в таких местах бывать не приходилось, но знакомые говорят, что там хорошо
Два часа ночи, вдоль стены в обширной комнате полицейского участка в центре Осака сделано пять загончиков, каждый - из трех столов, поставленных буквой «п».
Рядом с каждым загончиком стоит женщина в полицейской форме – следит, чтобы все нормы были соблюдены. На двух стульях у перекладины буквы «п» сидит по следователю и переводчику. А внутри каждой буквы – по сильно накрашенной девице, приехавшей в страну восходящего из кипучей и могучей подзаработать.
– Ну, подливала? – спрашивает сидящий рядом со мной следователь лет тридцати, в аккуратном костюме, но с сильно утомленным лицом. Я перевожу на русский. Девица, самая молоденькая и смазливая из пятерки, жеманно поводит плечами, закидывает ногу за ногу, поправляет короткую юбку, проводит рукой по черным волосам, как бы случайно дотрагивается до выреза на кофточке. Я, как полный идиот, послушно проделываю взглядом всю дорогу, потом гляжу ей в глаза. Девица улыбается, как бы говоря: - попался.
– Да нет же, мы просто пришли туда отдохнуть после работы, – отвечает она уже в который раз.
Следователь вздыхает. Допрос идет уже часа два. Девицы приехали с визой «деятелей в области культуры и искусства» – как танцовщицы. У моей в наличии был даже диплом законченного училища, который она показала не без гордости. Но, как выяснили японские полицейские, оттанцевав свое часов до восьми вечера, вся компания отправлялась в другой клуб, где они уже работали в качестве хостесс – развлекая посетителей беседой на полу-английском языке, демонстрацией своих прелестей, да бесконечной выпивкой, которая стоит в таких заведениях намного выше, чем в других местах. На такую работу нужна виза совсем другая, за что и попались.
По бедности мне в таких местах бывать не приходилось, но знакомые говорят, что там хорошо. Трогать девиц не позволяют, но они и так умеют заставить японского мужика почувствовать себя и интересным, и сексапильным, и вообще востребованным. А если очень повезет, то девица покажет высший пилотаж – сунет себе сигарету в интересное место и выкурит до фильтра, таким образом наглядно показывая, что ее интересное место функционирует как кинтяку – мешочек, который можно затянуть веревочкой. В общем, рай.
Следователь вздыхает снова. Потом берет со стола сумочку девицы, достает записную книжку. Протягивает ее мне и уходит – наверное, справить нужду. Мучаясь всякими этическими соображениями, я все же открываю ее. Содержание в стиле Билли Бонса: «У Палм-Ки он получил все, что ему причиталось». Слева даты, справа количество спиртного, которое удалось втюхать клиенту, умноженное на комиссию. Я перелистываю несколько страниц. Рядом с записями появляются пояснения – «лысая уродина», «толстяк-президент», «старый извращенец». Потом все чаще начинает встречаться японо-английское слово «афта», к которому приписаны уже довольно приличные суммы – гораздо больше моего заработка переводчика.
Я поднимаю глаза, смотрю на нее. Девица немного нервничает, хотя и понимает, что одной записной книжкой ничего не докажешь. Хоть и курносая, она не лишена приятности, но кожа под толстым слоем косметики уже начала сдавать от нездоровой еды и ночного образа жизни. Я вдруг вспоминаю классификацию проституток, слышанную от моего приятеля-японца, большого любителя таиландских рынков любви и вообще человека в этих делах сведущего: «есть бабы, которые любят только деньги. А есть такие, которые любят и деньги, и само занятие. Это сразу чувствуешь». В глазах у моей собеседницы застывшее выражение некоторой забитости да удивления, словно она не ожидала от жизни вот такого. Судя по всему, многочисленные «афта» кроме финансовой ей особой радости не принесли.
– На хрен тебе это надо, а? – говорю я от себя, воспользовавшись отсутствием следователя. Лицо девицы перекашивается, теряя последние остатки приятности. – У тебя, что, мать в больнице? На операцию копишь? Нет? Тогда зачем?
– А тебе какое дело, а? – озлобленно отвечает она.
– Слушай, – говорю я, начиная почему-то злиться сам, – затем тебе эти уроды да извращенцы? У тебя диплом, танцуй себе.
– А ты знаешь, сколько за это платят?
– А ты знаешь, сколько мне за этот перевод платят?
Некоторое время мы смотрим друг на друга. Ярость в ее глазах пропадает. Она переводит взгляд на свою партнершу постарше с волосами выкрашенными в неестественный белый цвет, сидящую за соседним столом – очевидно, своего учителя жизни. Та встречает ее взгляд, мгновенно понимает, что происходит, и двигает челюстью: не поддавайся. Моя девица опускает глаза, потом снова смотрит на меня. Мне начинает казаться, что я ей нравлюсь.
– Дояркой и то лучше, чем вот так, козлов доить, – говорю я с надрывом, почему-то ударяясь в соцреализм. Думая про себя: а мне-то зачем это надо? И еще раз, глядя ей в глаза, тупо повторяю: зачем?
Девица начинает плакать, вместе со слезами течет макияж, обнажая усталую кожу. Возвращается следователь, видит девицу в слезах, спрашивает:
– Вы, что, сказали ей что-то?
– Да почти ничего, – говорю я и отворачиваюсь, с отвращением понимая, что сделал за него большую часть работы – девица уже готова во всем признаться. Больше он мне вопросов не задает.
Девица и правда колется первой, на нее со всей помпой надевают наручники и отправляют в изолятор на три дня, затем ее ждет депортация. Изолятор – огромное белое здание невероятной чистоты без окон, с железными дверями и стенами метр толщиной. Я следую за ней по бесконечным коридорам почти до камеры, вздрагивая при звуке каждого закрываемого за нами засова. Девицу переодевают в тюремную пижаму, а мне вручается брошюра «Правила поведения заключенных», которую я должен с листа перевести девице. В присутствии двух теток тюремщиц, чинно стоящих рядом, я начинаю переводить ее, но после первого абзаца идиотской проформы мне становится тошно, я проклинаю и себя, и уродов с извращенцами, и саму девицу с ее неверно выбранной профессией. Девица выглядит совсем забито, но теперь, уже без мишурного тряпья и с размазанной косметикой, намного больше своей. Я начинаю думать о том, как она проведет без языка следующие несколько дней в четырех стенах, постепенно перестаю понимать, что читаю, и начинаю вместо брошюры декламировать стихи: «Из дома вышел человек с дубинкой и мешком...» Тюремщицы чувствуют перемену, но молчат, переминаясь с ноги на ногу. Девица снова начинает плакать, но по-другому. Потом дотрагивается до моего плеча и шепчет: «спасибо тебе».
Еще десяток засовов, и я выхожу на улицу, где уже утро, где уже поток служащих в темных костюмах да с утренней целеустремленностью в глазах. Ее клиенты? Я закуриваю и стою на тротуаре некоторое время, не в силах заставить себя встроиться в поток. После ночи, проведенной за допросом, во рту ощущение отвратительное, ноги какие-то одеревенелые. Я приседаю на корточки на манер японской шантрапы, слушаю, как хрустят суставы. Почему-то чувствуя себя последним мерзавцем.
Когда я рассказываю садовнику что-то наболевшее, он никогда не дает ни советов, ни оценок. Он выслушивает мою историю и, на секунду задумавшись, начинает свою. И только дослушав его историю до конца, я понимаю, что эта история — его ответ.
Прошло три дня с его смерти, кончились поминки, похороны, бесконечный черед важных родственников, сослуживцев, начальников отделов и даже отделов кадров, чинных поклонов и пустых слов. И только теперь, глядя на двух братьев, я вдруг снова увидел моего отчима таким, каким он был мне дорог.