19.09.2011 | Япония без вранья
Стыдно?Много сказано о пресловутом японском стыде. Что японцы, дескать, не чувствуют вины, а чувствуют лишь стыд
– Да и вообще на черта нам нужны атомные электростанции? – сказал я голому японцу, сидевшему в чане с горячей водой на крыше общественной бани. Сам я сидел в таком же чане и в таком же голом виде рядом. Мы познакомились всего минут пять назад.
– А вы подумайте о людях, которые их строили, которые десятилетиями там работали. Они, между прочим, ради всех нас старались – чтоб нам всем лучше жить было. Каково, думаете, им придется, если теперь все вдруг скажут – «не нужно»?
На мгновение он взглянул мне в глаза, потом перевел взгляд на горы перед нами, в семистах километрах от Фукусимы. В маленьком городке по ту сторону этих гор, по слухам, хотели устроить свалку для земли с повышенной радиацией – куда-то же ее вывозить нужно – но жители воспротивились. Моему собеседнику было уже за сорок, так называемое поколение «мыльного пузыря», эпохи всеобщего благоденствия, когда рабочих мест было больше, чем населения, уровень жизни рос с каждым днем, и общество говорило тебе «спасибо» уже за сам факт твоего существования. Руки у него были белые и пухлые – руки человека, никогда ими особенно не пользовавшегося.
– Мой отец, знаете, всю жизнь проработал на атомных электростанциях. Как бы вам это понравилось, если бы всю вашу жизнь вот так вдруг взяли и перечеркнули?
Я попробовал себе это представить. И правда, мне бы это не очень понравилось. В голове сразу возникло какое-то смутное ощущение полной безысходности и бессмысленности собственной жизни, абсолютного тупика бытия. Я почему-то представлял себя, сидящим в одиночестве в темной комнате, безуспешно пытающимся найти хоть одно оправдание. Вспоминающего всех тех, кто подтолкнул меня к выбору профессии. Попытался как-то объяснить свои решения влиянием людей, окружавших меня в молодости, диалогами с ними. Вспомнил реакцию отца. Подумал, было, об искуплении грехов. И тут мой собеседник заговорил снова.
– Вы бы знали, как сейчас трудно отцу на улицу выйти – люди пальцем показывают, говорят: смотри, атомщик идет. Судачат за его спиной. Думает переехать куда-то, где его никто не знает. Дискриминация, знаете, штука тяжелая.
Меня вдруг осенило. Я все еще один в темной комнате, но окна зашторены не потому, что я хочу сосредоточиться на своих терзаниях и не видеть ничего вокруг – просто-напросто неизвестно, кто там может подглядывать. Моя проблема вовсе не в том, чтобы объяснить и оправдать прошлое – мне нужно разобраться с настоящим и будущим, с людьми, которые окружают меня сейчас. Проблема не столько внутренняя и душекопательная, сколько внешняя. И, при наличии средств, решается очень просто – переездом.
Много всего уже было сказано о пресловутом японском стыде. Что японцы, дескать, не чувствуют вины, а чувствуют лишь стыд. Что их переживания – внешние, основанные на заботе о собственной репутации, а не внутренние, вот потому им и нет толка от исповедей и раскаяний, ведь они, мол, ориентируются на оценку других, а не на внутренние ценности, как мы, европейцы.
И вдруг я задумался о своей японской жене. Дочь строгих школьных учителей, в своих поступках она действительно руководствуется тем, что о ней подумают другие, причем другие, на которых ей самой (если остановиться и задуматься) часто нужно было давно наплевать. На работе она старается, чтобы ею были довольны не только вышестоящие, но вообще абсолютно все – и инвалиды, с которыми связана большая часть ее работы, и клерки в канцелярии, и студенты, и уборщицы. Она старается быть, что называется, хаппобидзин, буквально – безупречная во всех смыслах и отношениях, откуда не посмотришь, со всех восьми сторон света.
А потом я подумал о себе самом. О чем я думал в своей воображаемой темной комнате? Был ли я там наедине со своими внутренними ценностями? Вовсе нет. Я думал о своих поступках не один, а как бы вместе с теми, кто повлиял на меня в прошлом – друзьями, родителями, «своими». Все мои вроде бы «внутренние» ценности были сделаны коллективно. Я – лишь частность, фигурка, сложенная из других фигурок, людей, наиболее важных для меня. Если бы кто-то смог бы отделить их от меня, вытащить их из меня, одного за другим, я даже не знаю, осталось ли бы что-то в конце.
Дело не в стыде или вине, а в том, кого мы наделяем правом говорить нам, кто мы такие. Кто-то дает это право только Богу. Кто-то – ближайшим друзьям. Кто-то – вышестоящим. Некоторые – вообще всем окружающим. Кто-то наделяет этим правом только тех, кого уже давно нет рядом – людей из собственного прошлого. Другим важно лишь настоящее и будущее.
Мой голый собеседник в чане, положив пухлую руку на край чана, кажется, все еще думает о своем отце. И смотрит на горы перед нами, горы в семистах километрах от Фукусимы.
И далеко, и близко.
Когда я рассказываю садовнику что-то наболевшее, он никогда не дает ни советов, ни оценок. Он выслушивает мою историю и, на секунду задумавшись, начинает свою. И только дослушав его историю до конца, я понимаю, что эта история — его ответ.
Прошло три дня с его смерти, кончились поминки, похороны, бесконечный черед важных родственников, сослуживцев, начальников отделов и даже отделов кадров, чинных поклонов и пустых слов. И только теперь, глядя на двух братьев, я вдруг снова увидел моего отчима таким, каким он был мне дорог.