Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

19.07.2011 | Интервью / Литература

«Очень жарко, и болит голова»

Писатель Анатолий Гаврилов о "полуязыке" своего детства, переезде в среднюю полосу к нормальной речи и о простых словах

На Московском книжном фестивале состоялась встреча с Анатолием Гавриловым, о сборнике которого «Берлинская флейта» мы писали полгода назад. Встреча была приурочена к вручению владимирскому писателю премии «Чеховский дар» в номинации «Необыкновенный рассказчик» (сама церемония прошла месяц назад в Таганроге). Также было объявлено о том, что осенью выйдет новая книжка Гаврилова — кажется, первая в его карьере, полностью состоящая из совсем недавних текстов.

— Анатолий Николаевич, первый вопрос — про трудность жанра. Мне кажется, в вашем творчестве есть важный момент некоторого сомнения в возможности коммуникации. Интервью поэтому более проблематично, чем обычно, — есть даже рассказ «Теперь я знаю, что сказать», который ровно про это.

— Я помню этот пассаж из вашей статьи. Он совершенно справедлив. В детстве, в юности я был более коммуникабелен. Я страдал от отсутствия общения, сам искал его. Уже постарше, я начинал замечать, что на меня посматривают как на полоумного. Я любил фантазировать, привирал для украшения рассказа. Мне казалось скучным сидеть на берегу речки или моря и просто — в час по реплике. Хотелось чего-то необыкновенного. Потом я стал понимать, что есть люди, которые очень рано осознают свое место в жизни. Ему лет тринадцать, а он уже думает, что он будет сталеваром. Или шахтером. Или моряком. И отсюда — прагматизм в жизни. Отсюда — такая деловитость, немногословность и недоверие к пустомелям.

— Вы говорите, что вы все время фантазировали в юности. Это значит, что вы начали что-то писать давно, раньше, чем появились первые уже опубликованные тексты?

— Вы знаете, с письмом получилось совершенно по-другому. Если в устной речи я был подвижен, находчив, склонен к юмору — моя первая запись… Я помню, в четвертом классе в дневнике я записал: «Очень жарко, и болит голова». И все. Потом я завел тетрадку, я даже не понимаю, зачем я ее завел. Я не знал тогда, что там писать. Просто была потребность, и она выразилась таким лаконичным образом. Я даже сейчас помню этот день, на Украине бывают такие — очень жаркие, безветренные, когда все застывает. У Гоголя хорошо это описано. И пошла такая короткая фраза. И так у меня и до сих пор.

— То есть прямо с того момента что-то писалось?

— Ну, так я не скажу. В детстве были люди, близкие чуть-чуть по духу, и мы обменивались эпиграммами, шутливыми посланиями. Их было в классе один-два-три человека. Остальные больше спортом увлекались. Тем более что я до восьмого класса учился в обычной школе, а девятый-десятый-одиннадцатый закончил в интернате. Я считался сиротой, мама умерла рано, а у отца была другая уже семья. Он меня звал к себе, но я не пошел, остался у дедушки и бабушки. А потом построили интернат, и была пара таких, как я: у кого-то отца не было, у кого-то — матери. И я с ними ушел в интернат. Я думаю, это немножко далеко от Царскосельского лицея, но что-то было.

— А рассказ «У-у-у» — про мальчика, который учится в интернате и приезжает к дяде, — это было что-то похожее?

— Да-да, это автобиографический рассказ.

— А как вы начали писать уже прозу? Все те тексты, что известны, они написаны не раньше 80-х? Или есть более ранние?

— Раньше было написано рассказов десять — пятнадцать — не больше. Например, «Песнь о машинах», «Кармен-сюита», «Над обрывом». Сегодня вспоминали о Сергее Беринском, композиторе. Я оказался тогда между двумя людьми. Коля (Николай Пороховник) тоже писал и учился со мной в интернате, а Сережа был со мной в армии. Потом я их познакомил, и они стали меня тащить в разные стороны. Коля тащил в сторону полей-степей — реализма. А Сережа — как бы никуда не тащил, он говорил: ты просто следи за словом, и все будет нормально.

— Я тогда сразу спрошу про вашу владимирскую компанию. Как так получилось, что там одновременно оказались вы, Шарыпов и Шваб — настолько сильные, ни на кого не похожие, но в чем-то схожие друг с другом авторы? Откуда это взялось?

— Я не знаю. Это случайно получилось. Мы могли бы так и не познакомиться. Когда переехал из Мариуполя во Владимир, я вообще никуда не ходил: работа, семья, дети подрастали. А потом стал бывать в литературных кругах. Вот и Шарыпова обнаружил.

— То есть вы узнали его уже как писателя?

— Да, мне предложили некоторые тексты, я посмотрел и сказал: да, конечно, я хочу с ним познакомиться! Так же и с Леней Швабом.

— Интересно, потому что многие считают, что это какая-то именно школа. У меня из обрывков свидетельств было ощущение их как отчасти ваших учеников.

— Нет, Леня Шваб и Саша Шарыпов — они дольше друг друга знали, формировались, может, как-то под влиянием друг друга. А я пришел уже на готовых авторов.

— Мне кажется, что вас троих объединяет в первую очередь такая целомудренная ирония — в смысле не типа юмора, а мировоззрения. Мне кажется или это сильно завязано на чеховской традиции? Или все же не очень?

— Я вырос в такой языковой среде — Донбасс, шахтеры-металлурги, всё их своеобразие речи, украинцы, армяне, евреи, грузины. Чисто русского языка не было — разве что в школе учительница литературы чего-то говорила. А дома был такой — слово украинское, слово русское — то, что называют суржиком. А Антон Павлович рано сформировался. Или, может быть, Таганрог все-таки был чуть-чуть помягче, чем наш металлургический мир. Он рано уехал и в Москву, учился. А я довольно поздно услышал нормальную речь. Вот с Сергеем Беринским в армии только познакомился. Когда я слушал, как он с кем-то говорил — уже из композиторов, своих друзей, — я сидел и просто восхищался. Бери и записывай.

— Но вы тогда уже сами ведь что-то писали?

— Мне преодолеть этот суржик было очень трудно. Одно время я думал, может быть, писать именно на таком как бы полуязыке. Были мысли — передать всю эту сумятицу языков. Там же и греки были, и греко-татары, у них своя речь. Но хотелось все равно услышать речь нормальную. Это одна из причин моего переезда во Владимир, ближе к средней полосе.

— То есть можно сказать, что ваш усиленный, лаконичный язык — это из-за необходимости преодоления?

— Да-да, и напряжения поисков. Мне было трудно: я не решался вставить такое простое вводное слово «дескать». «Он сказал, дескать, завтра поедем на рыбалку». Не идет никак. Или там: «да полно вам». «Хватит» — это стоит, а «полно» — я ворую чужой язык, получается. Может, на таких вот напряженных внутренних отношениях начинает зарождаться своя жизнь, которой я не управляю уже.

— Я хотел спросить про связь еще с одним писателем. Все, кто про вас пишет, вспоминают Леонида Добычина, и обойтись без этого невозможно. Но, кажется, вы наткнулись на него, когда уже начали писать. Как это было?

— Я был еще студентом Литинститута, заочно. И на одной сессии в комнате у нас жили замечательный писатель из Красноярска Эдик Русаков, Сережа Матюшин, Коля Байков. Я называю их просто потому, что мне повезло: в нашей комнате, конечно, бывал и портвейн, — но чаще бывали книжки. Кто-то что-то доставал, приносил читать. Так я впервые узнал Добычина.

— А было чувство какого-то обнаруженного родства?

— Да, он мне удивительным показался, и я несколько смутился, что есть какое-то сходство невольное. Тем более что в те годы эта проза считалась такой второстепенной.

— Расскажите про новую книжку. Что там будет?

— Там будет повесть, отрывки из которой я сегодня читал, — «Вопль впередсмотрящего». Пьеса «Играем Гоголя», коротенькая, в одном действии. И несколько рассказов — уже по выбору составителя. 

— Я хотел спросить про новые тексты. Мне кажется, что в более ранних вещах у вас есть две составляющих: одна — циничная, безжалостная, и вторая — лирическая. Но этот лиризм скрыт за циничностью. А в недавних, особенно последних рассказах они абсолютно в одинаковой пропорции, такое поразительное равновесие. Вы ощущаете подобную динамику?

— Да, это связано с тем, что у меня был перерыв, я не писал ничего. А потом знакомая журналистка предложила мне поработать в их газете: «Да что хотите пишите… Только я вас умоляю. Поскольку газета рассчитана на людей пенсионного возраста — чуть помягче можете? — люди уходят из жизни…». Газета называлась «Разрешите побеспокоить». То есть я получил вдруг такой заказ. И я думал: если не получается, что, я должен вбивать эту мягкость туда? И такое было напряжение. А потом стал думать, будто я пишу письмо кому-то и открываю ему то, что раньше я тщательно прятал то ли от стыда, то ли еще почему-то. И вдруг я почувствовал, что у меня это есть. Просто оно загнано куда-то внутрь. И я могу сказать несколько слов, без того чтобы подковырнуть. Если солнце садится, то нормально оно садится, освещает уставшего душой старика какого-нибудь. Или птицы какие-то во дворе, снегири там прилетели. Как картинка: снег, оставшаяся рябина на дереве, и они прилетели. Видишь эту картину? Да. Она тебя устраивает? Да. Чего ты боишься написать просто, что вот прилетели снегири?

— При этом не то чтобы там совсем не было подковырки.

— Ну, от себя не уйдешь…

— И снова, возвращаясь к теме диалога: кажется, что в новых рассказах гораздо больше диалогичности. Например, цикл «Услышал я голос»: раньше любые голоса, которые у вас слышались, — от них надо было отмахнуться. А тут вдруг оказывается, что его нужно слушать и что он что-то важное тебе говорит. Мне даже кажется, что рассказ «Иди и пиши» — это такой парадоксальный парафраз пророка. Это правда?

— Да-да, я согласен. Знаете, стареешь, действительно слышишь: какие-то мистические штуки происходят…

— То есть оказалось, что какие-то голоса можно впустить и от этого ваш мир не разрушается?

— Да, что они как бы живут сами по себе. Я не стану на площадях говорить: «Есть другой мир»… А просто, если я слышал какой-то голос, я подумал, почему бы его не вставить в рассказ. Ведь до этого если они у меня появлялись, то иронически. А здесь как бы так — ну слышу. Никуда не ходить. А разве это возможно? — «Возможно», — услышал я голос (*). Тут уже идет текстовая работа. Если написать «невозможно», то будет другое развитие… А для газеты, опять же, просят не беспокоить… Ладно, хорошо, я не буду беспокоить.

(*) Перефразированный финал рассказа «Знать меру»



Источник: OpenSpace, 23.06.2011 ,








Рекомендованные материалы



«Я подумала: ради «Крока» я этот стыд переживу… А потом – приз».

Gомню, как я первый раз попала в Детский мир на Лубянской площади. Ощущение, что ты прям в сказку попал: уххххтыыыы, так классно! У нас в городе такого разнообразия не было. Я запомнила не игрушки, а какой-то отдел, где продавали восковые овощи всякие, яблоки, вот это всё для художников. Какое сокровище! Там краски! Вот это всё, что мы доставали непонятными путями, кто-то с кем-то договаривался, чтобы откуда-то привезли. Дефицит же был.


«Перед церемонией мы очень волновались, нас все пугали: возьмите еды, не пейте, поешьте…»

Когда мы ехали, был ливень огромный: мы только собрались все, нарядились, накрасились, выходим во двор - и вдруг ливень. Но мы приехали, и все было уже подготовлено, красная дорожка со всеми фотографированиями, официальный человек от Академии нам помог пройти и сказал: наслаждайтесь, можете здесь провести сколько угодно времени. Это было как-то вдруг приятно, расслабленная атмосфера, совсем не такая, как мы ожидали.