Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

15.06.2009 | Нешкольная история

Жить прожить — не поле перейти

Работа девятикласссницы из Мордовии Алены Гришкиной

   

АВТОР

Алена Гришкина, на момент написания работы – ученица  9 класса Наченальской средней школы, с. Наченалы, Мордовия.

3-я премия на Х Всероссийском конкурсе Международного Мемориала "Человек в истории. Россия - XX век".

Руководитель - Ольга Петровна Коткова

Кому какой дается жребий,

Какая песня под луной,

А я взрастал на черном хлебе,

То хлеб земли моей родной.

 Н. Рыленков

Главную героиню данной работы зовут Люкшина Мария Епифановна. Она удивительная женщина, несмотря на преклонный возраст, она до сих пор сохранила светлую голову, здравый ум и четкую память.

Можно только удивляться, как она отчетливо помнит  некоторые события из своей жизни и жизни села, в котором мы живем. Эту пожилую, всегда уравновешенную и улыбчивую женщину знают у нас все. Тяготы длинной жизни нисколько не согнули её спину. Можно часто видеть, как слегка опираясь на палку и прямо держа спину, она с достоинством идет по улице. И далеко не всем известно, сколько ей лет, насколько сложная у неё судьба, и то, как, несмотря на все эти порой невыносимые трудности, ей удалось практически одной вырастить четверых детей. Дать им шанс любить, верить в лучшее, просто жить!..

В своей работе я хочу рассказать о жизни своего села в советский период на примере жизни и судьбы рядовой колхозницы, которая была не только свидетельницей всех этих событий, но и непосредственной участницей.

Свою работу я построила в форме пересказа жизненного пути Марии Епифановны, сопровождая её рассказ небольшими комментариями.

Что тебе рассказать? Жизнь я длинную прожила. Сама дивлюсь, чего только не было, через что только не прошла? А все живу. У моей внучки уже внуки. Моя мама 96 лет прожила, и мне, наверно, столько бог отписал. Хотя я сейчас одним днем живу. День прожила – хорошо. Спать ложусь: не знай – встану, не знай – нет. Чего диву даваться, года какие, миленькая моя.

Родилась я (8 апреля 1916 года) в многодетной семье крестьянина-середняка Епифана Радаева, была пятым и последним (живым) ребенком в семье.

На утверждение «младшенькая была, жалели вас», она возмущенно ответила: «Куды там! И полы мыла, и огород полола, и воробьев с проса гоняла».

Но, в общем, про свое детство  отзывается хорошо, все равно беззаботное было.

В 8 лет пошла в школу, целых три года училась. Мама была неграмотная, но учиться не препятствовала. Учиться мне нравилось, училась с удовольствием. Школа у нас большая, построена была в начале XX века на пожертвования купца Шахабалова. (Мы в ней и сейчас учимся.) Помню, у нас в классе впереди стояла длинная низенькая парта, почти во всю ширину класса. За эту парту садилось сразу до 15 учеников. Обычно за неё сажали тех, кто плохо учился. Я за ней ни разу не сидела. В классах детей много было, человек по тридцать, а то и больше. Надоть, со всех окрестных сел ходили: с Мичурина, Новоселок, Кочек, Хлыстовки, Зеленого Дола и других. Уроки вела Алеева Анна Ивановна, были и другие учителя.

Но школьные годы быстро пролетели, не заметила, как и отучилась. После школы за работу: мать дала гребень, мочки. Пряла, сидя на скамейке у окна, а ноги до пола не доставали.

Но зря не обижали, ходила и на улицу, особенно любила бывать на площади, там по вечерам много народу собиралось, две-три гармони. Весело было. Песни пела, плясать любила – я бойкая была.

Раз полоску Маша жала,

Золоты снопы вязала.

Молода-а-я, эх, молода-а-я!

Хотя мама долго гулять не разрешала, старшим братьям наказывала присматривать за мной. Любимым моим праздником Троица была. До сих пор помню, как ходила в лес на Семик венки взвивать. В лесу народу много: шум, смех, голоса раздаются. Найдешь какой-нибудь куст по росту, обычно я орешник выбирала. Путаешь, путаешь ветки, вяжешь, чтобы крепче и надежнее получилось. Переживаешь, ведь не просто венок взвиваешь, судьбу свою взвиваешь. Пальцы в кровь обдирала, да еще с оглядкой: домой надо. Мать с наказом отпустила «Долго не ходи, вечером капусту буду сажать, поливать надо».

Накануне Семика

Трясли девки старика,

А на самый на Семик

Тряс девок старик.

Потом, уже на Троицу ходили смотреть, что сталось с венками. Если венок не развился, значит, жених будет хороший, а развился – ничего хорошего.

Первый раз меня сватать приехали в 14 лет. В 30-м году Семен Спиренков из Мичурина в женихи набивался.

Он меня у соседей приглядел, тогда у Машки Бороздиновой отца зарезали. Да ни за что. Раньше магазины торговали на ярмарках. Ёе отец возчиком был, на Ладу товар возил. Когда назад возвращались, цыгане встретились – скандал произошел. Продавец убежал, а его зарезали. Мы после похорон долго к ним ходили, по вечерам собирались: девки вяжут, прядут, ну и парни бывали. Но я ничего не знала, мы с ним даже не гуляли. Да он меня лет на семь и старше был. Отец мой сватам сразу отказал: «Мала ещё, да в чужое село…» Сильно Семка на меня тогда осердился. Я замуж вышла, он женат был, а где встретимся, словом со мной так и ни разу не перекинулся.

 В это время у нас колхозы появились. Первый  колхоз у нас организовывать стали в 1929 году. Колхоз назвали «Красный богатырь». Председателем назначили товарища Плотникова, он ненашенский был.

 Тогда в колхоз вступила большая часть крестьян. Скота согнали много, село большое, лошадей только около трехсот было. С нашего двора тоже свели двух лошадей и корову. Но колхозного двора еще не было, даже фермы и конюшни не построили. Лошадей и коров разместили на личных подворьях сельских активистов. Да что говорить, кормов и то не было. В первые годы коллективизации было очень много падежа (в войну на конюшне осталось только 26 лошадей). Осенью этого же года колхоз распался, так как крестьяне остались без оплаты и без хлеба. Сам колхоз стали называть «Красный лапоть», а себя – «лапотниками». А по ночам дети колхозников, и мы тоже, потихоньку уводили свой скот по домам. Взрослые опасались этого делать, можно было сразу попасть под суд.

Через год, в 30-м, колхоз восстановили, дали новое название – «Красный факел». В этот раз было много отказников. Мой отец вступать в колхоз второй раз тоже отказался, ушел работать плотником на Марс (отделение совхоза «Красный свиновод»), там зарплату деньгами платили. Но проработал не долго. Он был хорошим плотником, вязал рамы для только что построенного барака. Да делал это не на улице, а прямо в бараке. Вот его и просквозило, месяц не лежал – умер.

Стали раскулачивать. В первую очередь раскулачили тех, у кого какая-нибудь недвижимость была: мельница там или дранка, например.

Семьи так называемых «кулаков» насильно высылались в отдаленные районы страны. В первую очередь раскулачиванию подверглись те, кто владел какой-либо недвижимостью: землей, маслобойкой, кузницей или мельницей. Имущество раскулаченных семей конфисковывалось и передавалось в колхоз, другая часть его передавалась сельским активистам. По статистическому описанию в селе было 12 ветряных мельниц, 3 круподранки, 12 маслобоек и 1 шерсточесалка. Учитывая размеры нашего села на конец XIX–начало XX века, раскулачиванию подверглись многие семьи.  

Помню, в селе рассказывали, как раскулачивали мельника Ивана Колесанова. У него семья большая, многодетная была. Жили бедно, на соломе голой спали. Все богатство: мельница на задах, да корова на дворе. Пришли за ним ночью, он на печи лежит.  «Собирайся…» А он им отвечает: «Погодите! На мне штанов нет. Сейчас парень с улицы придет, с него сниму…»

Это какие кулаки были? Вот сейчас, действительно, кулаки. Все имеют машины, квартиры, живут на широкую ногу. А раньше кулаки без порток ходили.

У моего будущего мужа тоже деда и дядю раскулачили, а его семью не тронули, они уже тогда отделились и жили самостоятельно.

5 января 1930 года на заседании расширенного Пленума Чамзинского РИКа было принято решение о сплошной коллективизации в районе. 28 января 1930 года на станцию Рузаевка прибыли более двухсот рабочих-двадцатипятитысячников из Москвы, Шатуры, Луганска, Орехова-Зуева и других промышленных центров с целью оказания помощи в организации коллективных хозяйств. Посланцы заводов и фабрик были активными проводниками линии партии, лучшие представители возглавили колхозы.

К нам в село для поддержки прислали двадцатипятитысячника Шатилова Василия Ивановича. И снова в селе собрание – организуется новый колхоз «Красный факел», но теперь уже желающих добровольно идти в колхоз было намного меньше. И тогда многие семьи сельчан были раскулачены в административном порядке без суда или следствия и какого-либо разбирательства, к раскулачиванию намечалась зажиточная, наиболее активная и трудолюбивая часть крестьян.

После смерти отца мама дома хозяйничала, а я вместе с братьями стала работать в колхозе. Жили бедно, зарплаты в колхозе не давали. По трудодням платили, есть трудодни – по ведомости выпишут, кладовщик отпустит зерно, продукты. Да и это не всегда. Нормы были: 150 трудодней в год – женщинам, 250 – мужчинам.

И это было очень много, бывало работаешь, работаешь, а в ведомость не палочку, а всего 75 соток, и 25 было, это всего четвертая часть дня. Придешь просить зарплату, а в ответ: «Ваше» в поле осталось». Как это так? Работали, работали, а «наше» в поле осталось. Вот какие дела были. Чем жили? Где теленка продашь, яблоки продавали, вывозили на базары в Апраксино, в Маколово, коноплю сажали. Вот этим и жили. Только и разговоры были: «Подожди! Продадим конопли, купим!» Аршин ситца стоил 27 копеек. Наряды все из ситца были. Редко кого в шелковом или шерстяном платье увидишь.

Чего  тогда с нас только не собирали: налог за землю, 75 кило мяса, 8 кило топленого масла, 75 штук яиц, то еще что-нибудь придумают. И это все еще ничего. Как-то выкручивались. Кто-то корову сдаст, квитанции по 75 килограмм выпишет, а мы деньги отдадим.

А вот сбор шкур! До сих пор трясет. Шкуры каждый год требовали. Ну, нет теленка! Все равно давай, хоть с себя сдирай, хоть покупай. Так и делали: покупали и сдавали. Да еще эти облигации на 150 рублей каждый год. Хочешь, не хочешь, а подписывай. А где деньги, если зарплату не получаю.

Плохой человек был председатель сельсовета тяжелый. Все ходил, твердил: «Дорога только в колхоз, только в колхоз». А выгнали из председателей сельсовета, небось, в совхоз удрал работать.

Тяжело и трудно было жить в этот период моим односельчанам, мало того, что в колхозе они практически работали за «палочки», их личное подсобное хозяйство также было все описано, и они обязаны были платить натурналог: мясо, шерсть, топленое масло, яйца.

За не выполнение натурпоставок, у крестьян в счет долга конфисковывалось личное имущество. Например, просматривая записи заседаний актива Наченальского сельсовета, я увидела списки сельчан, которые не справились с теми или иными платежами. За неуплату у них изымали подушки, самовары, швейные машинки и другие вещи, которые имели какую-либо ценность, встречались даже записи о конфискации надворных построек: амбаров, подвалов. Зачастую крестьяне скрывали подлинное число скота, имевшегося у них на подворье, для уменьшения натурналога, для того, чтобы иметь эти продукты хотя бы для малолетних детей. Но если это обнаруживали при контрольной проверке, то на них налагали денежный штраф .

 В колхозе я работала от начала до конца (весь период его существования с 1930 по 1958 год). Сначала меня определили в полеводческую бригаду. Четырнадцатилетней девчонкой управляла парой лошадей, запряженной в двухлемешный плуг.

Какой длинной казалась тогда борозда, которая тянулась через всё поле от Наченал до Апраксина. Да и после рабочего дня отдыха не было. Дело в том, что лошадей закрепляли за лично работающим. В его обязанности входил также уход за лошадьми и корм, хотя при этом фуража практически не давали. Как обидно и завидно было, когда девчонки-соседки, которые работали в совхозе, шли вечером в клуб. А я уходила воровать сено на Крюкву из совхозного омета, чтобы накормить колхозных лошадей, своего сена тоже было впритык.

В 34-м году меня направили на агротехнические курсы в Чамзинку. Только я уже это плохо помню. После окончания курсов мне вручили «диплом» на председателя колхоза. Но председателем я никогда не была: с 1934 по 1941 год работала бригадиром полеводческой бригады, потом звеньевой, старшим ревизиватором семян. Кем только не работала! Почту и то таскала. Это меня после «неудачного аппендицита» так на легкую работу определили. Потаскай сумину на плече целый день: мало по селу, кого дома не застанешь и в поле пойдешь. Все было.

Арестовывали и за неосторожное слово, и по навету завистника, и клеветника, и просто за приклеенный наспех ярлык кулака или буржуазного националиста. Например, за исполненную частушку:

Трактор пашет,

Земля сохнет,

Через год Шатилов сдохнет.

Архип Давыдов получил 10 лет лагерей

Когда я расспрашивала старожилов села о тех далеких временах, многие из них вспоминали и напевали частушки:

Всем колхозом купим козу,

Бригадир будет доить.

Председатель захворает,

Молоком будем поить.

Как в нашем колхозе

Зарезали воробья,

Кому ножку, кому хвост-

Обделили весь колхоз.

Кладовщик блины печет,

Бригадир подмазывает,

Председатель за вином,

Счетовод, не сказывай!

Будет дождик,                                            

Будет гром,               

На хрен нужен агроном.

Моя бабушка тоже рассказала мне один из анекдотов того периода, который бытовал в селе:

– Скажи, Сталин, чего есть станем?

– Не тужи, Ленин, всю мякину смелем!

В 36-м году вышла замуж. Первый раз сватали – не отдали, а замуж выходила – не спросила. Вечером в клуб пошла и домой не вернулась. Мама потом долго упрекала.

Муж был на пять лет старше, продавцом в сельском магазине работал. Мы с ним долго дружили. Любила его, нагулялась. Хороший был, не пил, не курил, даже не ругался. Да что говорить, свои все хорошие. Фотография большая есть, вон в простенке висит.

 Какое приданое? Козлёнка да вязёнка! 

 Козлёнка – это платок такой, серый с белой каймой, большой, шерстяной, как шаль. А вязёнка – белый шерстяной платок, готовый, купленный. Мама шубу отдала свою, распороли, пальто мне зимнее сшили, а осеннее пальто покупали готовое, хорошее было. Да ещё ботинки были кожаные со шнуровкой, еще отец покупал. Мы их «скороходами» называли, и одевала я их только по праздникам.

Ну, постель свою еще принесла. Матрас у меня хороший был, льняной и тканый: полоска синяя, полоска красная, как тиковый. Мы с Васей первый раз его соломой так набили, что потом еле умяли.

Другие разы уже осокой набивали, она мягче, как мочало. Подушки были настоящие, две большие и одна маленькая – полупуховые: мама раньше гусей держала, благо на задах пруд был. Да одеяло сатиновое, оранжевое, ни разу неодеванное. Простыней не стелили, тогда и моды не было. От осени до весны на одной постели спали, осоку вытрясу, матрас в талой воде постираю, заново набью, и снова как новый. Вот и все приданое моё.

Сначала семья его приняла меня хорошо. Свекор был покладистый, да мужик он и есть мужик, в бабье дело не лез, весь день на работе. А свекровь вреднющая была, знать меня потом не хотела. Замуж вышла молоденькая, чего там, двадцать лет. Спали в подвале. А была лошадь, корова и овцы, всех в разные стада гоняли. Вот я и говорю свекрови: «Мам, разбуди меня». А она мне и говорит: «Я и сама спать люблю. С разочек, другой проспишь, погоняешь в разные стада-то, будешь сама вставать». Да она никого знать не хотела: у неё соседей не было, и она у соседей не была. Знала только себя, да своих дочерей. Вот так и стали жить отдельно, дверь между избами забили. Нам заднюю отвели, в два окна, да печь почти в треть избы. Корову старую нам отдали, а телку стельную себе, двор пополам и огород пополам. Как чужие стали.

 В 37-м у нас церковь закрыли, все с религией боролись. Когда закрывали, устроили костер на площади: книги, иконы и другую церковную рухлядь зажгли. Много тогда возмущались и ругались, люди религиозные были, особенно староверы, по-нашему кулугуры.

Поп-то кулугурский, в центре села жил, старый уже был, а все палкой тряс: «Варвары, что вы делаете? Богохульники!» На следующую ночь его и еще много других забрали. Большие им, говорят, сроки дали, а которых и расстреляли.

В 1937 году по селу прошла еще одна волна арестов на основании оперативного приказа Народного Комиссара внутренних дел Союза ССР от 30 июля 1937 года: «Материалами следствия по делам антисоветских формирований устанавливается, что в деревне осело значительное количество бывших кулаков, ранее репрессированных, скрывшихся от репрессий, бежавших из лагерей, ссылки и трудпоселков. Осело много, в прошлом репрессированных церковников и сектантов, бывших активных участников антисоветских вооруженных выступлений...»

В первую очередь в селе Наченалы были закрыты церкви: православная и старообрядческая. Затем были арестованы все служители церкви и им сочувствующие, верующие односельчане. Шестеро из них были приговорены к высшей мере наказания – расстрелу. Оценивая события 30-х годов, я поняла, что Россия (точнее Советский Союз) в этот период стала великой тоталитарной державой, сила и мощь которой досталась советскому народу ценой страшных жертв и лишений.

У моей одноклассницы Маши Андреевой в 1937-м году расстреляли прадеда, Андреева Лаврентия Лаврентьевича. Я её расспрашивала, что она про деда знает. Дед у неё грамотный был, из семьи крещеных старообрядцев, кузнецом работал в колхозе. Библию, говорят, на кузнице читал, да других наставлял. Вот за это и расстреляли.

 Сама дивлюсь, у Сани Андреевой тоже отца забрали, а детей потом всех на фронт собрали (пять братьев). Раз враг народ –  зачем взяли?

 Но меж людей зла не было. Работали вместе: куда пошлют, туда идешь. Чего делить – одну лямку тянули. Бывало на прополку ходили: изо ржи или пшеницы высокие сорняки дергать. Сядут бабы на отдых кругом, ребятишек отгонят: «Идите, поиграйте!» И давай: «Манька, поищи меня», «А ты, Дунька, меня». Голову на колени, да каждая о своем говорит. Одна нужда была. Перед ней все равны были и враги и свои.

Мария Епифановна рассказывала, что в этот период «меж людей зла не было», я в какой-то мере к этим словам отнеслась недоверчиво. Потому что у нас в селе живут семьи с фамилиями Люкшины и Люкшиновы – они дальние родственники. Почему тогда разные фамилии? У нас говорят (сельская версия), что один из братьев Люкшиных, находясь на государственной службе, изменил свою фамилию, добавив «ов» в конце, чтобы не портить анкету неблагонадежными родственниками. Значит все-таки «зло» было, если брат отрекся от брата. И ярлык «враг народа» или «брат врага народа» был не каждому безразличен.

 За церковью и моленку кулугурскую закрыли. Но тем проще было, им не привыкать дома молиться. А церковь еще долго стояла, только колокол да «кумпол» стащили. Я этот день помню, с моего крыльца хорошо было видать, как церковь рушили.

Сначала колокол свалили. Он тяжелый был, ухнулся – наполовину в землю ушел. А «кумпол» трактором тащили. Тросом зацепили, тянут, «кумпол» наклоняется, наклоняется, а потом, раз, и на место встанет. Долго мучились, потом второй трактор пригнали, тут уж грохнули – пыль столбом стояла. Жалко больно колокол было, звон у него хороший был, не то, что у других: трень–брень.

 Из других деревень прибегали смотреть. У меня и на крыльце и около дома народ стоял. Близко не подходили, боялись, да и милиция была.

Церковь сама-то еще долго стояла. В ней сортировки установили, зерно сыпали, ток сделали. Церковь красивая была, деревянная, высокая, вокруг церкви забор стоял, березы росли. В войну и забор исчез, и березы спилили. Степан Шатров сторожем в сельсовете работал, за войну все спалил и березы, и забор. А потом и церковь растащили, домов себе понастроили.

Сами виноваты, что церковь не сохранили: разломали да растащили.

 Но жила я в это время не так уж и плохо, нас это лично не коснулось. Муж в магазине работал, авторитет в селе имел, зарплату носил. Я в колхоз ходила, мама моя к нам жить перешла, с внучками нянчилась. Она уже тогда одна жила. Старшего брата забрали в армию, он служил в Комсомольск-на-Амуре, там и остался. Братья Василий и Филипп по вербовке вместе с семьями в Душанбе уехали, дети и внуки их до сих пор там живут. Была и у нас мысль: в свой дом перейти, пустых в селе много было. Жили, мечтали, дом в селе присматривали. Да не сложилось, война помешала. Я всё говорю: «Всю жизнь в тараканьей щели прожила».

Когда впервые я встретилась с Марией Епифановной у неё дома, у меня возникло странное чувство, чувство дискомфорта. Что-то было не так. Только потом я поняла, откуда это. Дело в том, что её домик очень старый, нижние венцы давно сопрели и сгнили. Окна в доме на уровне пола. Нижняя часть дома освещена хорошо, а потолок в тени. Когда стоишь посреди комнаты, в окно не посмотришь, так как линия глаз выше оконных косяков. Смотреть в окно можно только сидя. И с улицы тебя видно всю, с головы до пят, как на витрине.

Оглядывая комнату, я не могла представить, как можно здесь было жить вшестером. Слева от входа большая комбинированная печь (печь с подтопком), справа вдоль стены железная высокая кровать и старый диван. Впереди в простенке стоит стол, покрытый клеенкой, да по сторонам два стула. В закутке перед печкой только широкая лавка-судёнка, где стояло ведро с чистой водой и другая кухонная утварь. На стене еще полка для посуды. Из достижений современной цивилизации здесь только лампочка под потолком и электрическая плитка.

Только восемь лет вместе и пожили. Троих детей родила. Сыну Коленьке восьми месяцев не было, когда Васю  на фронт забрали. В 27 лет вдовой стала, трое детей малолетних на руках осталось.

С войной в мой дом и беда, и нужда пришла. Пока Вася дома был, все ничего. В январе 43-го его забрали, а 2 ноября 43-го уже погиб. Как сейчас помню: 7 ноября получила от него письмо «жив, здоров», а его уж пять денёчков в живых не было. Позже и похоронка пришла, только она у меня не сохранилась, в райсобес забрали.

Мне после гибели мужа на детей 140 рублей пособия стали платить. Только какие это деньги, руки помазать, спички и то покупать надо. Лапти 35 рублей стоили, я их у дяди Вани Прошкина покупала.

Тяжело было, голодовали, но мои дети не побирались, с голоду не пухли. Всяко было, картошку терла чугунами каждый день. Пальцы не заживали, в кровь истерты были до костяшек. Муку покупала, да с картошкой пополам хлеб пекла. Поставлю с вечера притвор, а утром две-три ложки отниму, долью водички теплой, картошечки тертой, да мучкой приболтаю. Пока хлеб подходит, да печь топится, на жару блинов горячих к завтраку напеку. Вот и блины. Не ахти какие, мука ржаная да картошка тертая. Пироги ржаные со свеклой пекла, о белой муке и речи не было. Вот какой хлеб мы ели. Да, незря говорят: «Была бы корова и курочка – испечет и дурочка!» А если нет ничего? Люди и липовые листья, ореховые сережки, лебеду в хлеб добавляли.

Мне некогда по лесам было бегать. Весь огород под картошку раскопала, капусты, сахарной свеклы много сажала.

В погребе кадушка стояла, в творила не проходила, Я её прямо в погребе запаривала и мыла. Доверху капустой набивала: двадцать вилков половинками укладывала, да вперемежку с рубленой. Окся Малышева все придет: «Мань, дай мне хоть не капусты, рассольцу дай с картошечкой прихлебывать». Плохо питались, чего уж говорить. Зимой хлеб да картошка, да и этого вдоволь не всегда было…. В нашу больницу во время войны семьями опухших привозили, аж кожа трескалась от голода. Неделю подержат, на усиленный паек посадят: больным по 350 грамм хлеба давали, а им по 600, да и выпишут. Немного времени пройдет, опять везут. У меня только трое было, да корову сумела сохранить. А у кого и по семь–десять ребятишек было. Тут никакого огорода не хватит, если кругом одна картошка.

Ребята зеленые ходили. А весной с пестушек начинали и до коневника. Всё ели: дикоредьку, гусину лапу, корни лопухов. Свеклы много ели, сахара-то не было. Чугун напаришь, потом на листы и в печь подсушить, вот и сухарики сладкие.

Минута свободная выдастся, самовар ставила, он у меня большой был. Чай беленый снятым молоком да сухари свекольные: до шестнадцати чашек выпивала бывало. Мама моя больно чай пить любила. Ночь на дворе, часов десять–одиннадцать, спать пора. А она: «Маняша, а мы, что, чай сёдня пить не будем?» Нас, наченальских, раньше так и звали: чаевники да кулугуры (в селе была община поморов – старообрядцев). Парили еще тыкву, репу. Тыкву напаришь, высушишь, как в магазине ириски получались: кусочки тыквы к зубам прилипают, тянутся. Ребятам вместо конфет. Эх, как плохо жили, а жили, чего только не ели. Да что говорить? По-разному жили: кто у хлеба был, те с хлебом были. Раньше тока прямо в полях стояли. Кто знал, сколько там хлеба. Взвешивали, когда в село привозили.

 Вот так и жили, не жили, а мучились. Кто с мужиками, те жили. Мужичок с войны придет, какой-никакой, а ему мельницу, дранку, другой – кладовщик или бригадир. А мы все никто: безлюдье. Бабы, кто с мужиками, в колхозе только лето работали, а зиму дома сидели. А мы – круглый год.

 Никогда не забуду одно Рождество. Праздник, все дома. А на улице что творится: буран, снега нанесло. Вдруг Шурка Куликов, бригадир, идет:

 – Пойдем. За сеном поедете, коровам в рот положить нечего.

 – Да ты что, Шурка, мы и воз не наложим. Ветер какой, а в поле тем более.

 – Вы на Крюкву не ездите, у больницы омет есть, там за лесом поспокойнее.

 Чего делать? Вилы на плечо да пошла за Санькой Андреевой. Запрягли лошадь, поехали. Наложили воз, затянули. Выехали из-за леса. Ветер как завернул. У нас воз да набок, лошадь тоже завалилась, оглобли хомут тянут. Она хрипит, бьется…. Мы с Санькой вокруг по снегу лазаем, не знаем, как ей помочь. Да и под рукой, кроме вил ничего нет. Хорошо, что от конного двора недалеко были. Конюхи увидели, прибежали на помощь. Супонь разрезали, лошадь спасли. Вот и накормили коров.

Война закончилась. А лучше не стало. Я на работу все в лаптях еще ходила. Дети в школу пошли, Галя-то с 37-го, Вера – с 39-го, а Коленька – с 42-го года. Всех выучила, по 10 классов закончили.

Десятилетку в Наченалах только в 52-ом открыли. Галя, старшая, в 9 класс, год в райцентр ходила. Группой квартиру снимали, по субботам домой приходили. Картошки наварю, хлеба напеку. Я ей тогда мужнины хромовые сапоги переделала. Вот она в них и щеголяла. А зимой чесанки с калошами носили. Калоши я любила. Калоши и сапоги вскоре после войны стали продавать. Сначала литые, а потом на красной подкладке появились. Были мелкие и глубокие. Я в мелких больше бегала, ногу сунул и пошел. Под калоши стали бурки шить ватные. Из чего шили? Да из всего, штаны порвались – вот и материал. Детей обшивала сама, все шила и одеяла стегала. Помню, в швейную мастерскую привезли сукна черного и синего. Грубый, как шинель. Купила отрез синего и отрез черного сукна. Из синего девчонкам пальто отдала шить, а из черного – Коле пиджак. А до себя ряд не доходил. В девках была, наряжаться любила, чисто ходила. На человека похожа была. А теперь не до себя стало, хотя какие года были.

Жить хотела, любить. В 50-ом родила сына Толеньку. Но я замуж не собиралась, а он меня брать не собирался. И семья у него была. Натворили дел. Что говорить, сделала себе еще одного и ладно.

Милый Вася,

Я снеслася

В кошелке безо дна.

Милый Вася,

Подай руку –

Я не вылезу одна.

Так и жила. Все они мои были, как могла воспитывала, кормила. Спасибо, мама со мной жила. А то не знаю, что бы делала? На улицу, наверно, детей выбрасывала бы. Все десятилетку закончили.

Скоро старшая дочь в Астрахань к сестре моей уехала, крановщицей работала. Там же окончила трехгодичный техникум по торговой части с красным дипломом. Уехала в Германию работать.

Помогала мне, все посылки присылала: рубашки, майки мальчикам, когда и костюмы к школе. И это нельзя было купить. Потом она в Киев переехала, институт закончила. Там и осталась. Десять лет её не видела. Хочется ей поближе, сюда переехать. Одна она там живет. Не знай, что у неё получится. На Украине сейчас что творится? Да и года уже какие, и ей уже за семьдесят перевалило.

Затем Вера упорхнула. Остались мы вчетвером: мама, я и сынки мои. Полегче должно было мне стать, да нет, не туда меня судьба увела. В 59-ом заболела. Дали направление на лечение в Саранск. Езжай, не откладывай, с этим шутки плохи. Помню, 3 мая уехала, а приехала 27 августа. Меня и не ждали. Сын Коля без меня и экзамены выпускные сдал и корову продал. Так со мной и жил, пока в армию не забрали. Помогал мне, чем мог. Толенька ещё маленький был. А я, инвалид II группы, говорили, что жить мне осталось немного. А не судьба, до сих пор живу, намного моложе меня проводила за Бардашкин двор (на кладбище), своих сыночков похоронила и Колю и Толю. Воду из колодца в кувшине носила, стирала в тазике, сидя на табуретке. Мать моя получала пенсию 13 рублей, а я, как инвалид, чуть поболе. Вот этими деньгами я и пачкалась. То это купишь, то то: чай, спички, соль. Тяжело было.

Скоро и Толя школу закончил. И его проводила. До сих пор удивляюсь, почему мне справки в сельсовете на детей давали, чтоб паспорта сделать. Без паспорта из села не уедешь.

Толку от меня никакого, да и взять с меня нечего. Или уж видели, как я жилы тянула – детей растила. Наверно, поэтому и писали. Дети разлетелись, а вскоре и мама умерла. Осталась я одна. Мне пенсию прибавили, как солдатской вдове, целых сорок рублей стали доплачивать. Я словно свет увидела. Для кого это и не деньги, а для меня большие деньги были. Как-то в магазине разговорились о пенсиях солдатским вдовам. Кто-то и скажи: «Какие это деньги, мало. Больше надо…» А я в ответ: «Ах, это вам мало сорок рублей. Вспомните, как работали в колхозе за палочку. Ничего не получали!  Хорошо было? А теперь вам сорок рублей мало!»

 Вот так и живу. Летом в деревне, огород сторожу, а в зиму к Кате-снохе в райцентр уезжаю. Она мне ближе дочерей стала. Дом совсем негодный стал. Я и не знаю, сколько ему лет. Лет двести, наверно.

Замуж выходила, он уже старый был. Да весь он уж негодный. Раньше, бывало, потолки со стола мыла и скоблила. А теперь с пола достаю. Я стара, а дом еще старше. Пора нам, видно, обоим на покой. Хотя, сейчас, только бы и жить.

Молодая была, многое хотелось, да не было возможности. Сейчас все есть, пенсия хорошая, да я старая, мне теперь ничего не надо. Жить бы да жить. Нет, от судьбы не уйдешь, каждому на роду своя дорога прописана.

Пойдем, лучше чайку испьем, Катя стол накрыла.

Рассказ Марии Епифановны занял более трех часов. Много она рассказала мне о своей судьбе, но не всё вошло в мою работу. Часто от одной темы она перекидывалась к другой. Трудно и тяжело было записывать за ней рассказ. Иногда достаточно было одного слова, которое тот час вызывало у неё в воспоминаниях какой-нибудь случай.

Внимательно слушая  и записывая её рассказ, я невольно задумалась: есть люди, которые жили по-настоящему трудно, но они умеют жить с верой в будущее: растят детей, внуков, правнуков.

Я понимаю, что жизнь – сложная штука. Недаром же гласит народная мудрость: жизнь прожить – не поле перейти. И главное: надо помнить, что она дана один раз, и прожить её надо до конца, какой бы горькой она не была, во имя тех, кто нам дорог и кого любим.











Рекомендованные материалы


Стенгазета

Гибель в «бешеном доме». Часть 1

Старики вспоминают, что до войны летом после работы молодежь веселилась на полевом стане местного колхоза до упада, как бешеная, поэтому стан назвали «бешеным домом». Здесь и встретили матросов немецкие танки, замаскированные скирдами соломы. Их расстреливали в упор. Говорят, даже грохот боя не мог заглушить крики погибающих.

Стенгазета

Окруженцы. Часть 2

Ближе к зиме большой проблемой стала стирка белья. Начался тиф. Нужно было бороться с вшивостью, а без мыла ничего не выходило. Пробовали стирать глиной, терли кирпичом, но после такой стирки белье становилось страшным. Я вспомнила, что моя мама стирала золой. Приступили к делу. Собрали золу, залили водой и дали настояться. На следующий день отстирали белье в замочке и положили в новый зольный раствор. Кипятили часа три. Потом полоскали много раз. Белье вышло желтоватым, но чистым и приятным в носке.