- Что первично для Вас – текст или звуки? Изящно говоря, ежели в душе Вашей литература налезет на музыку, то кто кого сборет?
- Слово оттягощено мыслью, которая не дает ему воспарить. Поэзия – это падшая музыка. Последняя же уносит нас в Небесный Иерусалим, она тождественна ему. Музыка зовет к полному самоотрешению, манит в смерть, обещая вечную жизнь. Под нее идут в атаку. За нее ты готов взойти на костер. При этом музыке неведом нравственный императив, она – фикция такового. Ее пафос лжет, она с равным успехом будет обслуживать и ваших и наших. Хочу уточнить, музыка, которая мне заменяет душу, которая «паче смерти», возникла всего лишь двести-триста лет назад, причем точка уже поставлена Шостаковичем. Литература же долгожительница, она – ровесница человечества. А что там бряцалось на кифаре под «Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына», – это уж Бог весть.
- Ваше создание «Суббота навсегда» – произведение по-вагнеровски синтетическое, самый, пожалуй, серьезный в сегодняшнй русской литературе эксперимент по раздвижению рамок романа. Вам тесно в стенах традиции? Как Вы вообще оцениваете (вот-с, «Прайс») это явление – современный роман?
- Роман, во всяком случае, то, что мы под этим понимаем, явление относительно новое. Никакого другого романа, кроме современного, я не знаю. Соответственно и оцениваю: хороший люблю, плохой нет. Если бы телесериалы существовали в 30-е годы девятнадцатого века, человечество не знало бы ни Диккенса, ни Теккерея, ни «Войну и мир». В «Субботе навсегда» (поверьте, мне неловко говорить о себе в этом контексте), я отнюдь не пытался «раздвинуть рамки романа». Мне еще не надоело жить – а то сразу представляется Самсон во храме филистимлянском. Наоборот, я был по-старомодному обстоятелен, вот и все.
- Какие книги сейчас на Вас воздействуют? Что бы Вы могли отметить (черным и белым камешком) в нынешней русской литературе?
- Чукча, который не читатель, потому что писатель – это каждый из нас, пишущих. Писатель не умеет читать чужое, он может только сравнивать с собою. Наслаждается он лишь чтением самого себя, это его субботний день. В этом смысле он подобен либо Богу, либо женщине, он ревнитель. Ревнивыми глазами пробегаю я по чужой строке, непрестанно вызывая в памяти свои. Процесс погружения в чужой текст для меня очень непрост. Но что парадоксально: я амбициозен настолько, что не смею себе подсуживать, скорее уж подсужу «сопернику». Поэтому такие сравнения чаще, чем можно ожидать, бывают не в мою пользу. Моя авторская пристрастность с обратным знаком, она питается «мнительностью гордыни». Но вот передо мною текст, который, хоть и неплох, но явно уступает моим. Что, я буду над ним потирать руки? Да я его немедленно брошу читать, я убегу от него, как от чумы: не только хорошие тексты заразительны, но и посредственные. Наоборот, когда я имею дело с птицей высокого полета – это непременно какие-нибудь пернатые, соколовы-сорокины – то я, конечно, читаю. Читаю и страдаю. Так что воздержимся от имен. И по черненьким и по беленьким камешкам мне одинаково скользко ходить. Назову кого-нибудь – слукавлю. А для меня правдивость – вопрос эстетики, то есть дело профессиональной чести. Зато я не завидую чужому успеху, если, по моему мнению, он незаслужен. Менее амбициозным авторам это не удается. Начинают роптать. Хочется спросить: будь чужой успех заслуженным, тебе было бы приятней?
- Известно о Вашем серьезном увлечении киноискусством. Что-то поразило, ввело в искус в последнее время?
- Я сожалею, но это не так. Я в кино, по существу, не хожу. До 73-го года, как и все, смотрел все подряд: возраст и окружавшее бытовое варварство этому очень способствовали. С отъездом смотреть перестал: выбор между английским и титрами на иврите поставил меня в положение буриданова осла: как киноман я сдох. Конечно, за эти тридцать лет были какие-то восторги, но, кроме «полного собрания сочинений Хичкока», моя кинопамять ничего не удерживает. В современном кинематографе мне не хватает второго плана. На смысловом, на понятийном уровне это чудовищно плоско. Все превратилось в волшебный фонарь, который сегодня волшебен как никогда прежде, но мне неинтересно ходить на детский утренник. Когда в 70-е годы стало «все позволено», пал уровень, «всепозволенность» с большим или меньшим успехом его заменила. Но вот мода на «хочу быть дерзким» закончилась, а планка осталась на том же уровне. Как результат: фильм «Поговори с ней» не стыдно считать выдающимся. Есть Спилберг, но нет требований, которым он мог бы удовлетворять, поэтому КПД его таланта слишком низок. Тоскуешь по итальянскому кино, которое себя естественным образом исчерпало. Из знаменитых нелюбимых режиссеров назову – это к слову об итальянском кино: Антониони, Бертолуччи, Пазолини. Назвал бы и Феллини, но при всей его несбалансированности, подверженности киношному «красному словцу», он наделен колдовским даром, не позволяющим руке на него подняться. «Амаркорд» прекрасен, хоть и нарочит (но ведь и Хичкок нарочит), а «Корабль плывет» это стопроцентное попадание в цель, и цель эта – ваш покорный слуга. А вот интересно, вспоминает ли сегодня кто-нибудь фильм Филиппа де Брокка, который на иврите назывался «Мелех ле-йом эхад»? («Король на один день».) Я – вспоминаю. Так или иначе, это все старье. Нет, боюсь, язык кино я разучился понимать.
- Некогда Вы молвили, что несть числа репутациям ложным, но есть категории вечные, как то: Рим и Пушкин. Как сейчас – этот Ваш списочек расширился? Если не затруднит, приведите пример эфемерных, по Вашему мнению, репутаций.
- Во-первых, «Рим» и «Пушкин» – это не списочек. Это скрижаль. Исповедание веры. Все, что угодно, только не списочек. Во-вторых, это фигура речи: «Бах и Бог». Это как вселенная, которая может сжиматься, может расширяться, все равно она – одна единственная, и за пределами ее нет ничего. Ее нельзя измерить по той причине, что единица измерения к ней «прикреплена». А что до незаслуженно раздаваемых почестей, то, вероятно, половине нобелевских лауреатов место в тире.
- Кстати, укрупняя, назовите, пожалуйста, самых, как Вам кажется, недо- и переоцененных писателей в русской литературе ХХ века.
- Про переоцененных мы уже говорили. В конце концов, они ни в чем неповинны. Если видеть в этом зло, то повинна наша раздражительность. Как только Н.Мандельштам устроила выволочку Ильфу и Петрову, а главное, вся неофитская братия это подхватила, тут же пляжно-черноморская растиражированность их острот перестала действовать мне на нервы. Антимода на Булгакова – какую службу она бы ему сослужила! Что касается недооцененных писателей ХХ века, то назвать хотя бы одного из них, значило бы совершить литературное открытие. Нескольких назвать – совершить ряд таких открытий. Я не историк и тем более не археолог. Откопаешь для себя кого-нибудь, а тебе скажут: Андреевский, «Повесть о смерти»? Да помилуй, когда еще мы ею зачитывались...
- Сладка ли жизнь профессионального еврейского музыканта в сегодняшней Германии? Или Вы вообще живете на своей «планете герра Гиршовича», в своем местечке?
- Вопрос некорректен. Еврейским музыкантом был «Александр Герцович». Заработок профессионального музыканта в Германии зависит исключительно от места его работы. Если же считать, что «не в деньгах сладость», то профессия здесь уж точно не при чем. Лично я живу в Германии двадцать пять лет, здесь родились и выросли мои дети. Тем не менее я не впаду в грех серьезного преувеличения, сказав, что чувствую себя постояльцем первоклассного отеля. Остальное дело вкуса и привычки.
- В одной из Ваших статей недавно Вы предлагали свое решение израильско-палестинского конфликта. Пожалуйста, расскажите поподробнее («Первая колонна марширт...»).
- Вероятно, Вы имеете в виду публикацию в журнале «Октябрь». Но я отнюдь не предлагал решение палестино-израильской проблемы. Это явствует уже из названия статьи: «Война, которой нет альтернативы». Существует и отлилась в афоризм позиция, что дескать миру нет альтернативы. Я как раз наоборот, не вижу альтернативу войне. Когда б я знал «пути решения конфликта»!.. Я бы, наверное, давно превратился в городского сумасшедшего: не давал бы никому прохода – «пророчествовал во стане». Я не только не знаю, что надо делать, я даже очень смутно представляю себе, чего делать не надо, а уж это, казалось бы, знает каждый: «И этого нельзя было делать... И этого нельзя было делать...» Моя статья касалась оценки ближневосточной ситуации Европой. Некрофильствующая по отношению к шести миллионам своих евреев Европа не может провозгласить Израиль лжемессией, но при этом признает право Израиля на существование лишь на условиях, гарантирующих его уничтожение – и таким образом некрофилический круг замыкается. В этом суть статьи.
Правда, израильско-арабские войны – это палка о двух концах. Если б в сорок восьмом году Израиль был признан соседями, к пятьдесят восьмому он бы уже покоился с миром: ханаанская идеология отпраздновала бы свою пиррову победу. Начало девяностых годов повторило начало пятидесятых: на Израиль свалилась совковая алия. Не представляю себе, что позволило бы Израилю переварить этот миллион любителей авторской песни, кроме ситуации, вынуждающей его уподобиться большому армейскому лагерю.
Я не хочу касаться здесь темы «галахического еврейства», хотя на мой взгляд она – важнейшая. Это относится даже не столько к Израилю, сколько к диаспоре. На вопрос «ми ху ехуди?» («Кто является евреем?») есть только один ответ: «ехуди» («еврей»). Евреем следует считать еврея – и да исполнится обетованное: «Умножу как песок на берегу». На все разговоры, что тогда евреи перестанут быть евреями, позволительно спросить: и кем же они станут в этом случае – кем конкретно? Потому что конкретно «неевреев», конкретно «гоев» не бывает. Как корабль назовешь, так он и поплывет.
А вообще я не думаю, что нынешний век пройдет под знаком исламского «воспаления». Это было бы слишком просто, слишком традиционно, слишком «горизонтально». Качественные изменения жизни на Земле приведут к появлению качественно новых проблем, в свете которых многие нынешние решатся сами собой. И если это произойдет по принципу «клин клином», то особенно радоваться тут нечему.
- Ощущаете ли Вы себя в том числе и еврейским писателем (наряду с русской частью – половинкой, четвертью, осьмушкой)? Что такое для Вас еврейство?
- Как и всякий человек, я существую во множестве чисел, то есть в перечислении ряда свойств. Среди этих помеченных числом свойств есть одно немаловажное: в том числе я – еврей. В каком-то другом – я скрипач. В каком-то – писатель. К тому же я еще муж, отец и т.д. Все это между собой крепко-накрепко связано и влияет одно на другое. Следовательно, помимо прочего, я «в том числе» и еврейский писатель. А вот что такое для меня еврейство – этого я не знаю. И никто этого не знает – что такое такое для него еврейство. В любом случае, это как гайдаровское счастье, которое каждый понимает по своему.
Софья Толстая в спектакле - уставшая и потерянная женщина, поглощенная тенью славы своего мужа. Они живут с Львом в одном доме, однако она скучает по мужу, будто он уже где-то далеко. Великий Толстой ни разу не появляется и на сцене - мы слышим только его голос.
Пожалуй, главное, что отличает «Надежду» от аналогичных «онкологических драм» – это возраст героев, бэкграунд, накопленный ими за годы совместной жизни. Фильм трудно назвать эмоциональным – это, прежде всего, история о давно знающих друг друга людях, и без того скупых на чувства, да ещё и вынужденных скрывать от окружающих истинное положение дел.