Авторы
предыдущая
статья

следующая
статья

11.12.2007 | Архив "Итогов" / Книги

Голос

К выходу "Разговоров с Иосифом Бродским" Соломона Волкова в издательстве "Независимая газета"

В книге 320 страниц, включая предисловие Якова Гордина и именной указатель. Темы (от которых множество отступлений во все стороны) очерчены оглавлением: "1. Детство и юность в Ленинграде, 2. Марина Цветаева, 3. Аресты, психушки, суд, 4. Ссылка на Север, 5. Роберт Фрост, 6. Преследование. Высылка на Запад, 7. У.Х. Оден, 8. Жизнь в Нью-Йорке. Побег Александра Годунова, 9. Италия и другие путешествия, 10. Вспоминая Ахматову, 11. Перечитывая письма Ахматовой, 12. Санкт-Петербург. Воспоминания о будущем". Жанр заявлен заглавием.

Полтора с лишним века родоначальник и образец - "Разговоры с Гете" Эккермана. Об этом в авторском вступлении упоминает Волков. И тут же пишет: "Каждый разговор с Бродским..." - то есть, заголовочные кавычки снимаются, жанр превращается в событие, что не вполне верно.

В отличие от эккермановских записей, здесь каждый "разговор" есть коллаж нескольких бесед, происходивших иногда во временном промежутке десятилетия и больше - а это важно применительно к любому человеку, и чем он крупнее, тем важнее.

Надо отдавать себе отчет в том, что мы имеем дело с тем хрестоматийным случаем, когда слепые описывают слона: отдельно бивень, отдельно хобот, отдельно нога. А если слон при этом не стоит на месте, можно представить себе меру объективности.

Бродский по-разному говорит об одном предмете в разные периоды своей жизни - странно, если б было иначе. Но справедливо бы сделать временные сноски, а не заставлять читателя догадываться - какая эволюция стоит за курсивной строкой 1979-1992: тут разнос дат таков, что напоминает надгробную надпись.

Сужу как собеседник: многие сюжеты знакомы мне по рассказам самого Бродского, но эти беседы пришлись на 1992-1995 годы, и акценты сильно различаются. К концу жизни суждения Бродского о делах и людях были осенены тем, что принято именовать мудростью. Например, история с Евтушенко, описанная в главе "Преследование. Высылка на Запад", - сохраняя ту же фактическую канву - представала едва не противоположной по тону: спокойной, ироничной, без гнева и пристрастия. Другое дело, что это мое свидетельство никак не документировано, а Волков предлагает версию, в которой каждое слово записано и достоверно.

Каждое слово - это так, хотя есть еще интонация и обстановка. Любой, даже самый пустяковый, разговор с Бродским превращался в приключение: до дрожи увлекательно было следить за тем, как на твоих глазах появляется на свет мысль - глубокая, острая, всегда нетривиальная.

Рождалась она, как и положено, из хаоса: речь Бродского была неряшлива - он не произносил "р" и "л", перемежал слова долгими "э-э-э" (помню, как мучились, вырезая их, звукооператоры на "Свободе"), обильно пересыпал междометиями и лексическими паразитами.

Волков делает единственно возможное для воспроизведения на бумаге: фильтрует речь. Но при этом уходит то, что существенным, иногда коренным образом меняет интонацию - как меняли ее жестикуляция и мимика Бродского. Те же слова о Евтушенко теряли половину обличительного пафоса от вводных оборотов, взмахов руки, гримас. Это - за кадром.

Еще отступление от эккермановского канона: на три сотни страниц - всего три упоминания об обстоятельствах разговоров, три одинаковые ремарки - Бродский закуривает. Мало: антураж важен, костюмы, реквизит, декорации.

Зададим (себе тоже) вопрос: так это не Бродский? Нет, безусловно, он. Но всякий раз он - там и тогда. Видимо, такой итог неизбежен при попытке воспроизвести всякое большое явление. "Мы, потомки, неизбежно пользуемся какими-то обрывками, из которых конструировать ничего не следует. Заболоцкий сегодня мог сказать одно, послезавтра - другое. Судьба засовывала Заболоцкого в какой-то образ, в какую-то рамку. А он был больше этой рамки", - словно предвидя такую книгу, говорит в ней Бродский. Он все-таки говорит со страниц: при всех потерях - слышен подлинный голос.

Можно посетовать на нарушение пропорций и масштабов. Очень подробно обсуждается побег танцовщика Годунова во время нью-йоркских гастролей Большого театра, в чем Бродский принимал участие. А, скажем, отношения поэта с американской литературной и университетской средой - тот уникальный и поучительный опыт, о котором почти совсем неизвестно на родине, - проступают лишь в случайных деталях. Выбор прихотлив. Не забудем: Бродский - лишь герой книги, автор - Волков, отнесемся с уважением к его правам. Он и сам жертвует кое-чем, задавая дошкольные вопросы: что такое шизо, "столыпин", очко? "А кто такой Гуталин? - Где вы жили всю жизнь, Соломон? В какой стране?" То ли игра в Кандида, то ли сразу расчет на иностранное издание. Там поди сложности и с жаргоном, которым так охотно пользовался Бродский, - все эти "башли", "лажа", "канать", "чувак", "страшно завелся на это дело", "три дня не слезал со стенки".

Лексика бережно сохранена. Сохранены синтаксис и сопряжение фраз с характернейшей для Бродского манерой немедленного самоопровержения: "Это замечательные были места. То есть, ничего хорошего в них не было".

В его речи, как и вообще в его мироощущении, присутствует постоянная возможность - и предложение - выбора. О друге-поэте он написал то, что впрямую относится к нему самому: "Жизнь, как нетвердая честная фраза на пути к запятой..."

Любопытно, как эта строка, отрицающая саму идею формализации, уже превратилась в формулу. Весьма примечательно для Бродского - будь то стихи, эссе или записанные беседы, - избегая всяческой назидательности, тем не менее, производить афоризмы, по числу которых он не уступит Грибоедову или Маяковскому. "Тюрьма - это недостаток пространства, возмещенный избытком времени". "Во всяком жлобстве есть элемент истины: катастрофично как раз это обстоятельство". "Интеллектуальная распущенность - когда ты не обращаешь внимания на детали, а стремишься к обобщению". "Неизвестных гениев - нет". Дело не в склонности к просветительскому пафосу, а в конденсации языка. Тем, помимо прочего, и замечательны "Разговоры", что в них - как при чтении черновиков - нагляден процесс словесного отжима.

"Окраина - это начало мира, а не его конец" - афоризм, имеющий огромное значение для понимания творческого и жизненного пути Бродского. За этим - выход за пределы: привычного окружения, государства, традиции, одноязычия и т.п. И тот день 4 июня 1972 года, когда поэт уехал из Ленинграда, стал началом нового отрыва: из града - в мир. "Лично я всегда норовил смыться, чтобы не превратиться в жертву инерции" - своего рода комментарий к формуле окраины. А кроме того, еще и подробность "об общежитии Ленинградского университета, где я пас девушку в то время" - вот откуда эта окраина, вполне конкретная: Малая Охта.

Снова и снова Бродский работает на снижение, особенно тогда, когда ему кажется, что собеседник подталкивает к патетике - чутье включает реакцию: "Мне трудно рассуждать в столь общих категориях", "Никаких ритуалов у меня вообще нет". Бродский живет, а не строит жизнь.

Отсюда - то есть из потока повседневности, а не из социально-политических схем - его представления, в частности, об отечественной истории. "Я думаю, что возникновение свободомыслия в Советском Союзе, вообще раскрепощение сознания ведет свое летосчисление вовсе не от "Одного дня Ивана Денисовича". ...Для моего поколения - с Тарзана. Это было первое кино, в котором мы увидели естественную жизнь. И длинные волосы. И этот замечательный крик Тарзана, который стоял над всеми русскими городами".

Именно понимание движущих сил бытия - источник той спокойной рассудительности, с которой Бродский, прошедший через суды, тюрьмы, психушки, ссылку и высылку, говорит о своих гонителях: "Крестьянин приходит в поле - у него не сжата полоска одна. Работяга приходит в цех - его там ждет наряд. А гебешники приходят в свой офис - у них там ничего, кроме портрета основоположника или железного Феликса, нет. Но им чего-то надо ведь делать для того, чтобы свое существование оправдать, да?"

О цензуре писем из ссылки: "В ряде случаев я выражался обиняками, но это было даже приятно, поскольку ускоряет развитие метафорических систем". Во весь рост со страниц "Разговоров" встает то сочетание, которое часто упускает читатель стихов и прозы Бродского, - позитивное мировосприятие при метафизическом трагизме.

"В жизни, в поведении своем я всегда исходил из того - как получается, так получается. Впоследствии - если грамматически такое время вообще существует - все, в общем, встанет более или менее на свои места".

Доверие к жизни и здравый смысл - в сильнейшей степени присущие Бродскому - в его организованных текстах прячутся за конденсированную мысль и музыку стиха. В "Разговорах" ничто не мешает порадоваться объяснению сотрудничества Сергея Эфрона с ГПУ: "В шпионах-то легче, чем у конвейера на каком-нибудь Рено уродоваться" или протесту против русской установки на одного поэта-царя: "Знали б Вяземского с Баратынским получше, может, глядишь, и на Николаше так бы не зациклились. ...Сужение культурного кругозора - мать сужения кругозора политического. Ничто так не мостит дорогу тирании, как культурная самокастрация. Когда начинают потом рубить головы - это даже логично".

При всей заданной жанром фрагментарности, самое ценное в книге - то общее ощущение, которое возникает при чтении. Это даже не образ - цельный образ ускользает, что естественно: вернемся к описанию слона. Скорее - масса или волна, что-то из школьной физики. Широкая амплитуда, высокое напряжение. Поле мощного магнетического воздействия, когда хочется слушать и слушаться.

"Беда положения нравов в отечестве заключается именно в том, что мы начинаем бесконечно анализировать все эти нюансы добродетели или, наоборот, подлости. ...Все это абсолютная ерунда, потому что, когда начинаешь учитывать обстоятельства, тогда уже вообще поздно говорить о добродетели. И самое время говорить о подлости".

Бродский-моралист? Ничуть. Но - носитель нравственного императива, высказываемого очень редко впрямую, а косвенно - всегда. Странно даже выговорить такое взрослому человеку, но общение с Бродским делало лучше - мужественнее, проще, честнее, тоньше. По крайней мере хотелось таким становиться. Тот же эффект производит чтение "Разговоров" - потому, конечно, что здесь звучит живой, подлинный голос. И то, что все время хочется говорить не о книге, а о ее герое, - это удача Волкова, сумевшего свести на нет бумажное посредничество, вывести голос. Вот главное: звук, шум времени, имеющий особый, индивидуальный, неповторимый тембр, ритм, мотив. Настроим слух.



Источник: "Итоги", №30, 1998,








Рекомендованные материалы


06.04.2021
Книги

Здесь и вокруг

Эта книга - одна из тех, к которой необходимо возвращаться, которую позволительно читать с любого места, пропуская некоторые места для того, чтобы вернуться к ним чуть позже. Эта книга - не линейная. В нее можно запрыгнуть на любой попутной станции и, подпав по ее дневниково-интимную интонацию, ехать и ехать, читать и читать.

Стенгазета
29.03.2021
Книги

Тимур и его генерал

В сжатом изложении роман напоминает мелодраму с телеканала «Россия-1». Середина 70-х. Беременная дочь-студентка возвращается к отцу-генералу в северный военный городок. Нежелание рассказать, от кого ребёнок, и разница мировоззрений обостряют давний поколенческий конфликт. После родов девушка находит новую любовь в лице рядового Блюменбаума. К противоречиям во взглядах добавляется национальный вопрос, а потом ещё намечается и переезд в Израиль.